Избалованный общим вниманием и участием, а может быть и баловень дома, он любил иногда привередничать.
33
Начнет охать, вздыхать, жаловаться на небывалый недуг или утомление от своих обязанностей и требует утешений.
«Витул, Витул! – томно кличет он, отходя ко сну, своего вестового. – Я так устал сегодня: раздень меня да уложи». Раздеванье сопровождается вздохами и жалобами, которые слышны всем из-за перегородки. «Завтра на вахту рано вставать, – говорит он, вздыхая, – подложи еще подушку, повыше, да постой, не уходи, я, может быть, что-нибудь вздумаю!» 10 Вот к нему-то я и обратился с просьбою, нельзя ли мне отпускать по кружке пресной воды на умыванье, потому-де, что мыло не распускается в морской воде, что я не моряк, к морскому образу жизни не привык, и, следовательно, на меня, казалось бы, строгость эта распространяться не должна. «Вы знаете, – начал он, взяв меня за руки, – как я вас уважаю и как дорожу вашим расположением: да, вы не сомневаетесь в этом?» – настойчиво допытывался он.
«Нет», – с чувством подтвердил я, в надежде, что он станет давать мне 20 пресную воду. «Поверьте, – продолжал он, – что если б я среди моря умирал от жажды, я бы отдал вам последний стакан: вы верите этому?» – «Да», – уже нерешительно отвечал я, начиная подозревать, что не получу воды. «Верьте этому, – продолжал он, – но мне больно, совестно, я готов – ах, Боже мой! зачем это… Вы, может быть, подумаете, что я не желаю, не хочу… (и он пролил поток синонимов). Нет, не не хочу я, а не могу, не приказано. Поверьте, если б я имел хоть малейшую возможность, то, конечно, надеюсь, вы не сомневаетесь…» 30 И повторил свой монолог. «Ну, нечего делать: le devoir avant tout,1 – сказал я, – я не думал, что это так строго». Но ему жаль было отказать совсем. «Вы говорите, что Фаддеев таскал воду тихонько», – сказал он. «Да».
– «Так я его за это на бак отправлю». – «Вам мало кажется, что его Терентьев попотчевал лопарем, – заметил я, – вы еще хотите прибавить? Притом я сказал вам это по доверенности, вы не имеете права…» – «Правда, правда, нет, это я так… Знаете что, – перебил он, – пусть он продолжает потихоньку таскать по кувшину, только, ради Бога, не больше 40 кувшина: если его Терентьев и поймает, так что ж ему за важность, что лопарем ударит или затрещину даст: ведь это не всякий день…» – «А если Терентьев скажет вам,
34
или вы сами поймаете, тогда…» – «Отправлю на бак!» – со вздохом прибавил Петр Александрович.
Уж я теперь забыл, продолжал ли Фаддеев делать экспедиции в трюм для добывания мне пресной воды, забыл даже, как мы провели остальные пять дней странствования между маяком и банкой; помню только, что однажды, засидевшись долго в каюте, я вышел часов в пять после обеда на палубу – и вдруг близехонько увидел длинный, скалистый берег и пустые зеленые 10 равнины.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», – отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча, с другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Между двух холмов лепилась куча домов, которые 20 то скрывались, то появлялись из-за бахромы набегавших на берег бурунов: к вершинам холмов прилипло облако тумана. «Что это такое?» – спросил я лоцмана. «Dover»,1 – каркнул он. Я оглянулся налево: там рисовался неясно сизый, неровный и крутой берег Франции. Ночью мы бросили якорь на Спитгедском рейде, между островом Вайтом и крепостными стенами Портсмута.