Выбрать главу

Мегфор называет его plantin. Мочала или волокна – цвета… как бы назвать его? да, светло-мочального – доставляются изнутри острова, в тюках, и идут прежде всего в расческу. При расческе материал чуть-чуть смазывают кокосовым маслом. Мы едва шагали между кучами мочал, от которых припахивало постным маслом. Расчесывают их раза три, сначала грубыми, большими зубцами, потом тонкими, на длинные пряди, и тогда уже машинами вьют 30 веревки.

Машины привезены из Америки: мы видали на фабриках эти стальные станки, колеса; знаете, как они отделаны, выполированы, как красивы, – и тут тоже: взял бы да и поставил где-нибудь в зале, как украшение. Сараи, где по рельсам ходит машина, вьющая канаты, имеют до пятисот шагов длины; рабочие все тагалы, мастера – американцы.

Мальчикам платят по полуреалу в день (около семи коп. сер.), а работать надо от шести часов утра до шести вечера; взрослым по реалу; когда 40 понадобится, так за особую плату работают и ночью.

«Дешево, конечно, – говорит агроном Лосев, – но ведь зато им не надо ни полушубков, ни сапог, ни рукавиц круглый год, притом их кормят на фабрике». Мастера, трое, получают тысячу восемьсот, тысячу пятьсот и тысячу

569

долларов в год. Отправляют товар больше в Америку, частью в канатах, частью тюками, в волокнах. Там эти веревки из плянтина предпочитаются на судах пеньковым, но только в бегучем такелаже, то есть для подвижных снастей, а стоячий такелаж, или смоленые неподвижные снасти, делаются из пеньковых.

В Маниле, как и в Сингапуре, в магазине корабельных запасов продаются русские пеньковые снасти, предпочитаемые всяким другим на свете; но они дороже 10 древесных. У нас на суда взяли несколько манильских снастей; при постановке парусов от них раздавалась такая музыка, что все зажимали уши: точно тысяча саней скрипели по морозу. Говорят, что пройдет со временем, обшаркается. Фабрика производит на 130 000 долларов в год. Она принадлежит Старджису, представителю в настоящее время американского дома Russel и C° в Маниле, еще Мегфору, который нас возил, и вдове его брата.

Брат этот, года два назад, был убит индийцами, которые напали на фабрику и хотели ограбить. Испанское правительство 20 до сих пор не может найти виновных. Говорят, американский коммодор Перри придет сюда с своей эскадрой помогать отыскивать их.

Несколько лет назад на фабрике случился пожар, и отчего? Там запрещено работникам курить сигары: один мальчик, которому, вероятно, неестественно казалось не курить сигар в Маниле, потихоньку закурил. Пришел смотритель: тагал, не зная, как скрыть свой грех, сунул сигару в кипу мочал.

Через предместье Санта-Круц мы воротились в город. 30 Мои товарищи поехали к какой-то Маргарите покупать платки и материю из ананасовых волокон, а я домой.

Нас торопили собираться к отплытию; надо было подумать о сигарах. Я с запиской отправился на фабрику к альфорадору. У ворот мне встретился какой-то молодой чиновник, какие есть, кажется, во всех присутственных местах целого мира: без дела, скучающий, не знающий, куда деваться, – словом, лишний. Он шел было вон; а когда я показал ему записку, он воротился – и так, от нечего же делать, повел меня к альфорадору. 40 Опять я, идучи по залам, наслушался адского стука, нанюхался табачного масла и достиг наконец до альфорадора.

Он прежде всего предложил мне сигару гаванской свертки, потом на мой вопрос отвечал, что сигары не

570

готовы: «Дня через четыре приготовим». – «Я через день еду», – заметил я. Он пожал плечами. «Возьмите в магазине, какие найдете, – прибавил он, – или обратитесь к инспектору».

Праздный чиновник повел меня к инспектору. Тот посоветовал обратиться в магазин. Мы пошли (всё с чиновником) туда. Магазин помещался в доме фабричной администрации.

Мы зашли прежде в администрацию. Один из администраторов, толстый испанец, столько же 10 похожий на испанца, сколько на немца, на итальянца, на шведа, на кого хотите, встал с своего места, подняв очки на лоб, долго говорил с чиновником, не спуская с меня глаз, потом поклонился и сел опять за бумаги. Около него толпились тагалы и тагалки, дожидавшиеся платы. «Ну что?» – спросил я своего провожатого. Он начал мне длинную какую-то речь по-французски, и хотя говорил очень сносно на этом языке, но я почти ничего не понял, может быть, оттого, что он к каждому слову прибавлял: «Je vous parle franchement, vous 20 comprenez?»1 Хотел ли он подарка себе или кому другому – не похоже, кажется; но он говорил о злоупотреблениях да тут же кстати и о строгости. Между прочим, смысл одной фразы был тот, что официально, обыкновенным путем, через начальство, трудно сделать что-нибудь, что надо «просто прийти», так всё и получишь за ту же самую цену. «Je vous parle franchement, vous comprenez?» – заключил он.