— Ближайшее начальство вот — Петр Лукич Гловацкий. Петр Лукич! вы желали бы, чтобы мое место было отдано Юстину Феликсовичу?
— Да, я буду очень рад.
— И я буду рада, — весело сказала Лиза.
— И вы? — оскалив зубы, спросил Сафьянос.
— И я тоже, — сказала с другой стороны, закрасневшись, Женни.
— И вы? — осклабляясь в другую сторону, спросил ревизор и тотчас же мотнув головою, как уж, в обе стороны, произнес: — Ну, поздравьте васего протязе с местом.
— Поздравляю! — сказала Лиза, указывая пальцем на Помаду.
В шкафе была еще бутылка шампанского, и ее сейчас же роспили за новое место Помады.
Сафьянос первый поднял бокал и проговорил:
— Поздравляю вас, господин Помада, — чокнулся с ним и с обеими розами, также державшими в своих руках по бокалу.
— Вот случай! — шептал кандидат, толкая Розанова. — Выпей же хоть бокал за меня.
— Отстань, не могу я пить ничего, — отвечал Розанов.
В числе различных практических и непрактических странностей, придуманных англичанами, нельзя совершенно отрицать целесообразность обычая, предписывающего дамам после стола удаляться от мужчин.
Наши девицы очень умно поступили, отправившись тотчас после обеда в укромную голубую комнату Женни, ибо даже сам Петр Лукич через час после обеда вошел к ним с неестественными розовыми пятнышками на щеках и до крайности умильно восхищался простотою обхождения Сафьяноса.
— Не узнаю начальственных лиц: простота и благодушие! — восклицал он.
Было уже около шести часов вечера, на дворе потеплело, и показалось солнце.
Ученое общество продолжало благодушествовать в зале. С каждым новым стаканом Сафьянос все более и более вовлекался в свою либеральную роль, и им овладевал хвастливый бес многоречия, любящий все пьяные головы вообще, а греческие в особенности.
Сафьянос уже вволю наврал об Одессе, о греческом клубе, о предполагаемых реформах по министерству, о стремлении начальства сблизиться с подчиненными и о своих собственных многосторонних занятиях по округу и по ученым обществам, которые избрали его своим членом.
Все благоговейно слушали и молчали. Изредка только Зарницын или Саренко вставляли какое-нибудь словечко.
Выбрав удобную минуту, Зариицын встал и, отведя в сторону Вязмитинова, сказал:
— Добрые вести.
— Что такое?
Зарницын вынул листок почтовой бумаги и показал несколько строчек, в которых было сказано: «У нас уж на фабриках и в казармах везде поют эту песню. Посылаю вам ее сто экземпляров и сто программ адреса. Распространяйте, и т. д.».
— И это все опять по почте?
— По почте, — отвечал Зарницын и рассмеялся.
— Что ж ты будешь делать?
— Пускать, пускать надо.
— Ведь это одно против другого пойдет.
— Ничего, теперь все во всем согласны.
— Ты сегодня совсем весь толк потерял.
— Рассказывай, — отвечал Зарницын.
— Хоть с Сафьяносом-то будь поосторожнее.
— Э! вздор! Теперь их уж нечего бояться: их надо шевелить, шевелить надо.
Между тем из-за угла показался высокий отставной солдат. Он был босиком, в прежней солдатской фуражке тарелочкой, в синей пестрядинной рубашке навыпуск и в мокрых холщовых портах, закатанных выше колен. На плече солдат нес три длинные, гнуткие удилища с правильно раскачивавшимися на волосяных лесах поплавками и бечевку с нанизанными на ней карасями, подъязками и плотвой.
— Стуо, у вас много рыбы? — осведомился Сафьянос, взглянув на солдата.
— Есть-с рыба, — таинственно ответил Саренко.
— И как она… то есть, я хоцу это знать… для русского географицеского обсества. Это оцэн вазно, оцэн вазно в географицеском отношении.
— И в статистическом, — подсказал Зарницын.
— Да, и в статистицеском. Я бы дазэ хотел сам порасспросить этого рыбаря.
— Служба! служба! — поманул в окно угодливый Саренко.
Солдат подошел.
— Стань, милый, поближе; тебя генерал хочет спросить.
Услыхав слово «генерал», солдат положил на траву удилища, снял фуражку и вытянулся.
— Стуо, ты поньмаес рыба? — спросил Сафьянос.
— Понимаю, ваше превосходительство! — твердо отвечал воин.
— Какую ты больсе поньмаес рыбу?
— Всякую рыбу понимаю, ваше превосходительство!
— И стерлядь поньмаес?
— И стерлить могу понимать, ваше превосходительство.
— Будто и стерлядь поньмаес?
— Понимаю, ваше превосходительство: длинная этакая рыба и с носом, — шиловатая вся. Скусная самая рыба.
— Гм! Ну, а когда ты более поньмаес?
Солдат, растопырив врозь пальцы и подумав, отвечал: — Всегда равно понимаю, ваше превосходительство!
— Гм! И зимою дозэ поньмаес?
Солдат вовсе потерялся и, выставив вперед ладони, как будто держит на них перед собою рыбу, нерешительно произнес:
— Нам, ваше превосходительство, так показывается, что все единственно рыба, что летом, что зимой, и завсегда мы ее одинаково понимать можем.
Сафьянос дал солдату за это статистическое сведение двугривенный и тотчас же занотовал* в своей записной книге, что по реке Саванке во всякое время года в изобилии ловится всякая рыба и даже стерлядь.
— Это все оцен вазно, — заметил он и изъявил желание взглянуть на самые рыбные затоны*.
Затонов на Саванке никаких не было, и удильщики ловили рыбу по колдобинкам, но все-таки тотчас достали двувесельную лодку и всем обществом поехали вверх по Саванке.
Доктор и Вязмитинов понимали, что Сафьянос и глуп и хвастун; остальные не осуждали начальство, а Зарницын слушал только самого себя.
Лодка доехала до самого Разинского оврага, откуда пугач, сидя над черной расселиной, приветствовал ее криком: «шуты, шуты!» Отсюда лодка поворотила. На дворе стояла ночь.
По отъезде ученой экспедиции Пелагея стала мести залу и готовить к чаю, а Лиза села у окна и, глядя на речную луговину, крепко задумалась. Она не слыхала, как Женни поставила перед нею глубокую тарелку с лесными орехами и ушла в кухню готовить новую кор-межху.
Лиза все сидела, как истукан. Можно было поручиться, что она не видала ни одного предмета, бывшего перед ее глазами, и если бы судорожное подергиванье бровей по временам не нарушало мертвой неподвижности ее безжизненно бледного лица, то можно было бы подумать, что ее хватил столбняк или она так застыла.
— Аах! — простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба тяжелую думу, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
— И это люди называются! И это называется жизнь, это среда! — прошептала Лиза при приближении лодки и, хрустнув пальцами, пошла в комнату Женни.
Пили чай; затем Сафьянос, Петр Лукич, Александровский и Вязмитинов уселись за пульку. Зарницын явился к Евгении Петровне в кухню, где в это время сидела и Лиза. За ним вскоре явился Помада, и еще чрез несколько минут тихонько вошел доктор.
Странно было видеть нынешнюю застенчивость и робость Розанова в доме, где он был всегда милым гостем и держался без церемонии.
— Не мешаем мы вам, Евгения Петровна? — застенчиво спросил он.
— Вы — нет, доктор, а вот Алексей Павлович тут толчется, и никак его выжить нельзя.
— Погодите, Евгения Петровна, погодите! Будет время, что и обо мне поскучаете! — шутил Зарницын.
— Да, в самом деле, куда это вы от нас уходите?
— Землю пахать, пахать землю, Евгения Петровна, Надо дело делать.
— Где ж это вы будете пахать? Мы приедем посмотреть, если позволите.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Вы в перчатках будете пахать? — спросила Лиза.
— Зачем? Он чужими руками все вспашет, — проронил Розанов.
— А ты, Гамлет, весь день молчал и то заговорил.