– Ты опять рожи строишь? – сказал он.
– А вы опять дрожите, – ответил Алпатов. – Мне это неприятно.
Класс притих, как перед грозой.
Козел перестал дрожать ногой и даже как будто сконфузился, стал шарить глазами в журнале, слепо вызвал кого-то. Только Алпатову нельзя было так оставаться, было начертано совсем не тут, что идти ему в это утро, идти До конца: далеко где-то в других временах и в других странах камень упал, и пошли круги по человечеству и сегодня докатились до этого мальчика. Он поднял руку.
– Что тебе надо?
– Позвольте выйти.
– Не успели начать урок и уже выйти. Что с тобой? Сердце у него стучало. Он вспомнил, что Вильгельмина, принимая бром, жаловалась на сердцебиение, и сказал:
– У меня биение сердца.
– Ну, что же, – ответил Козел, – сердце у всех бьется. В классе засмеялись. Победа была за Козлом. Алпатов сел на свое место.
Жалобно ударил колокол крестопоклонной недели: в церкви пели «Кресту твоему поклоняемся, владыко». При этом звуке Козел тихонечко и быстро перекрестился.
Алпатов встал.
– Тебе что?
– Пост пополам хряпнул.
– Ну, так что?
– Коты на крыши полезли.
– Что ты хочешь сказать?
– Значит, месяц остался до полой воды. Козел хорошо понял.
Козел такое все понимал.
– Какой ты заноза, я никогда не думал, что ты такой негодяй. Сейчас же садись и не мешай, а то я тебя вон выгоню.
Алпатов сел. Победа была за ним. Козел задрожал ногою, и половица ходуном заходила.
– Вон вы опять дрожите, невозможно сидеть.
– Вон, вон! – кричал в бешенстве учитель. Тогда Алпатов встал бледный и сказал:
– Сам вон, обманщик и трус. Я не ручаюсь за себя, я не знаю, что сделаю, может быть, я убью.
Тогда все провалилось: и класс исчез в гробовой тишине и Козел.
Заунывно ударил еще раз колокол крестопоклонной недели. Козел перекрестился большим открытым крестом, принимая большое решение, сложил журнал, убрал карандаши.
– Ты – маленький Каин! – прошептал он Алпатову, уходя вон из класса.
– Козел! Козел! – крикнул ему в спину Алпатов. Через несколько минут в класс вошел Обезьян; у него было торжественно-мрачное лицо, и он сказал:
– Алпатов, возьми свой ранец, уходи из класса и больше не возвращайся.
Алпатов не надел на спину ранец, как это непременно требуется, а взял его под мышку портфелем, запел:
И пошел в коридор мимо директора, не поклонился и все пел:
По пути домой он зашел в лавочку, купил себе черные пуговицы.
– Что случилось? Что так рано? – спросила его добрая Вильгельмина. Заболел?
– Меня исключили из гимназии, – сказал Алпатов.
– Wa-a-as-s?
Алпатов попросил ножницы, иголку с ниткой и пошел в свою комнату. Там он сел у столика, развернул свою заветную бумажку, положил на стол перед собой. И, отпарывая блестящие серебряные пуговицы, пришивая черные, запел на весь дом:
Верно, из всех хозяек этого города одна добрая Вильгельмина понимала эту песню во всем ее ужасном значении.
– Alles verloren! – шептала она с ужасом. – Armes Kind![8]
А за дверью до самого вечера гремело:
Так вот теперь мало-помалу определяется, что из моего натурального существа сначала еще в детстве вышло и сложилось стремление уйти куда-то в иную страну, в иное место, где создавалась потом «Ветка Палестины».
И эта первая неудача открыть в себе самом новую страну окончилась позором возвращения в свою конюшню.
Так точно вышло и с побегом в Азию. Все товарищи по классу с каким-то злорадством дразнили меня непрерывно: «Поехал в Азию, приехал в гимназию». Конец же пребывания моего в Елецкой гимназии был не чем иным, как продолже, нием неудачи побега в небывалое.
Писал я об этой страшной неудаче и с точки зрения натурального человека, и с точки зрения маленького поэта; Курымушки, и с точки зрения автора «Кащеевой цепи»: начала эпохи Октябрьской революции. Но теперь я чувствую, что мало мог тогда разобраться в себе и понять основы своего благодетельного стыда неудачи.