А обычного хладнокровия, не утратит ли своей осмотрительности, не начнет ли суетиться, признает ли он факт ареста О или нет — на все эти вопросы Н не находил ответа, ибо не знал, как бы поступил на месте А сам; Н не сумел продолжить своих догадок, ибо маршала К, сделавшего небольшую паузу, чтобы перевести дух и с еще большим подъемом заверить вождя в своей преданности, внезапно перебил Е. Собственно, Е перебил не только Президента, но невольно и самого А, который — когда К сделал паузу — вынул изо рта трубку, желая, видимо, что-то наконец возразить Монументу, однако Е, то ли не заметив этого, то ли не пожелав заметить, опередил его. Министр тяжелой промышленности заговорил, даже не успев толком подняться с места, но теперь он уже прочно стоял на ногах — приземистый, толстый, невероятно уродливый, лицо в бородавках, руки сложены на животе, словно у глупого деревенского мужика, — и говорил, говорил… Его наружное спокойствие было обманчивым. Чистильщика ужаснуло выступление Л, он всем нутром предощущал гнев вождя, который обрушится на остальных, после чего последует приказ арестовать весь Политсекретариат. Будучи сыном простого сельского учителя, Чистильщик своими силами выкарабкался из провинции. Он рано вступил в партию, где поначалу терпел насмешки и унижения, никто не принимал его всерьез, все помыкали им, пока он постепенно не поднялся наверх (многим пришлось заплатить за это дорогой ценой) благодаря тому, что начисто был лишен гордости (подобной роскоши он не мог себе позволить), а также тому, что был способен на все — на новом месте у него появилась возможность проявить эти способности. Он не гнушался самыми грязными (кровавыми) делами, повиновался слепо, был готов на любое предательство, прослыл в партии самым страшным человеком — даже страшнее вождя, который при всей ужасности своих злодеяний был все-таки значителен как личность. А не был деформирован ни борьбой за власть, ни самой властью, он оставался таким, каким был всегда, частицей природы, воплощением ее жестких законов, — природы, которая одна лишь формирует себя, и никто иной. Е же был только страшен, больше у него ничего за душой не имелось, он был плебеем по натуре, этого плебейства он не мог от себя отринуть, даже оба Джингисхана казались рядом с ним аристократами; тот же А, которому он был полезен, называл его прилюдно не только Чистильщиком, но еще и Жополизом; именно по всем этим причинам Е перепугался гораздо сильнее остальных. Чего только не делал Е, чтобы выбиться наверх, и вот теперь, когда он находился у цели, идиотская выходка какого-то Монумента могла сделать тщетными все нечеловеческие унижения, могли стать бессмысленными низкопоклонство и бесстыдное заискивание; панический страх был так велик, что Е прямо-таки обезумел и потому не дал говорить (в чем Н уже не сомневался) даже самому вождю, впрочем, Е хотел лишь как можно скорее присоединиться к клятвам верности, в которых рассыпался К, только он собирался сделать это на свой лад, будто в том было его спасение. Он не стал, подобно Президенту, безмерно превозносить вождя, зато с еще большей агрессивностью накинулся на Л. Начал он с обычных пословиц и поговорок, которыми пользовался всегда, неважно — к месту или нет. Он сказал: «Куры кудахчут, пока лиса их не передушит». Он сказал: «Мужик велит жене подмыться, если барин захочет с ней переспать». Он сказал: «Поделом вору и мука». Он сказал: «Оступиться каждый может». Он сказал: «Мужик тискает барыню, а барин мужичку». Затем он заговорил о напряженной обстановке (подразумевалась, естественно, не внутриполитическая напряженность, за которую он, как Министр тяжелой промышленности, нес бы свою долю ответственности, а внешнеполитическая), о том, что Отчизне грозит смертельная опасность; это прозвучало странно, поскольку после конференции сторонников мира наблюдалась определенная разрядка в области внешней политики. По словам Е, мировой капитал вновь готовился лишить революцию ее завоеваний, для чего уже наводнил страну своей агентурой. От внешней политики Е перешел к необходимости повышать дисциплину, от дисциплины — к укреплению взаимного доверия.