— Услыша сие ужасное повествование, — продолжал пан Иван старший, — мы не знали, что начать в сем бедствии; плач и стон жен и детей умножали наше страдание. Вдруг я воспламенился свойственным мне жаром и в душе своей почувствовал такую храбрость, что готов был ратовать с самим Бовою Королевичем. «Как? — вскричал я к своему другу, — разве мы не урожденные шляхтичи; разве я не отличался в походах, а ты в канцеляриях? Мы мужья и отцы семейств, так не должны ли до последней капли крови, до последнего волоска на усах и чубах защищать благо жен и детей наших? Друг мой! управляйся с негодяем Анурием, а я иду переведаться с глупцом Гордеем!» Заклинания жен, чтоб мы на сей раз оставили такие храбрые мысли, могли ль охладить кипящую кровь в сердцах наших? Как все сие позорище происходило против ворот дома моего друга, то я имел несказанное удовольствие видеть, с каким мужеством он, вооруженный увесистым кием, взошел на двор, там на крыльцо и — скрылся.
Подобно разъяренному вепрю, бросился я к своему дому и — влетел в светелку, где сотник, сидя за столом, слушал донесения своих провожатых. Я принял, сколько можно было, ласковый вид, подошел к незваному гостю и сказал: «Я очень рад, что вижу тебя в моем доме! Выпьем-ка по кубку вишневки и кое о чем потолкуем!» Видя перед ним полную сулею наливки (из чего и догадался, что она была вторая или и третия после принесенной при моем дворецком), я налил кубок и выпил. «Наливай же и себе, пан сотник! — вскричал я, — ты знаешь, я не скуп!» — «Скупиться или быть чивым*,— отвечал он, надувши щеки, — можно только в своем добре!» — «Как? Разве я не в своем доме?» — «И ведомо!» — «С которого времени?» — «С того самого, как за твои и друга твоего буйства, неистовства, зажигательства мудрая войсковая канцелярия присудила лишить вас обоих движимого и недвижимого имения и предписала мне, отобрав от вас оное, приписать к сотенному имению». — «А если я за твое нахальство оборву у тебя усы и оба уха с корнем?» — «Скорее я провожу тебя со двора с большею честию, нежели с каковою незадолго пред сим велел проводить твоего дворецкого!» — «Ах ты невежа, бездельник, злодей!»
С сим словом вскочил я со скамьи, схватил сулею и со всего размаху огрел его по макуше. Ломкий сосуд расселся на части, и — мгновенно вишневка, смешавшись с кровию, оросила лицо сотника, грудь и спину. Сопутники пораженного стояли в окаменении, а я сказал ему грозно: «Если ты, проклятое пугало, сейчас не оставишь моего дома, то я внесу тебя на крышку оного и со всего размаху брошу на улицу».
Хотя я сам угрожал другому смертию, но, к великому удивлению, почувствовал два резких удара в спину. Тотчас оглядываюсь назад, чтобы видеть нахалов и наказать их по достоинству, как вдруг чувствую, что кто-то вспрыгнул мне на спину и, схватясь обеими руками за чуб, окинул брюхо мое ногами и сиповатым голосом произнес: «По два десятских схватите злодея за руки и степенно ведите со двора долой, да еще два придавайте ему ходу, поражая киями по голеням и ляжкам». По голосу я узнал, что на мне висит раздраженный сотник.
Приказание исполняемо было с великою точностию. Что мне оставалось делать? Стыдясь кричать от поражения сих бесчеловечных, я только мычал, изгибался под ненавистною ношею, и хотя колена мои дрожали, я шествовал довольно проворно. Вышед из дому, увидел у ворот оного великое множество народа. Я задрожал. Тут раздался голос у самых ушей моих: «Остановитесь, а руки держите крепче». Тогда почувствовал я, что сотник начал меня разнуздывать и скоро спустился на землю. Он проговорил: «Опустите его руки». Руки в ту минуту освобождены; но я получил в спину такой толчок, что не мог на ногах удержаться, пробежал четыре шага и растянулся середи улицы. В сем положении получаю еще несколько ударов и в бешенстве катаюсь по земле. Скоро распознаю болезненный вопль моего семейства и громкий смех врагов моих, с коими некогда позывался и одержал победу. Надобно же было когда-нибудь встать, и я встал. Взглянув на окна моего дома, я погрозил кулаком, потом пригладил чуб, отряхнулся и пошел на голос родных моих. Я нашел оба семейства у забора бывшего моего дома в самом жалком состоянии, и праздничные одежды еще более заставляли каждого стыдиться. Друг мой Иван стоял поодаль и кулаком утирал слезы. «Как? — сказал я, подошед к нему, — неужели и твоя храбрость имела возмездие, моему равное?» — «С некоторою разницею, — отвечал он с тяжким вздохом, — на мне не ездил верхом писец Анурии, как на тебе сотник Гордей; но зато спине моей досталось несравненно больше ударов киями, чем твоим ляжкам». — «О правосудие! где ты?» — «Где-нибудь да есть, только не у нас!» — «Что ж сделаем?» — «Утопимся или удавимся!» — «Нет! умирать не отметивши— глупое дело! Неужели на всей земле малороссийской нет суда на Гордея и Анурия?»
— Рассудив о своем состоянии, совершенно горестном, беспомощном, а особливо по случаю утраты сыновей наших, на коих возлагали всю надежду старости, мы решились у тебя, великодушный дядя! искать помощи и защиты. Тогда только познали мы справедливость твоих суждений о проклятом позыванье, и вздохи позднего раскаяния стеснили груди наши.
Жены и дети просили, чтобы тогда же отправиться в путь и тем избежать досадного любопытства глупой черни, продолжавшей около нас толпиться, произнося громко обидные двоесказания и насмешки; но я, видя закатывающееся солнце и не надеясь на твердость меньших детей, могущих принудить нас заночевать где-нибудь в лесу или в поле, уговорил всех отложить поход до утра, а на ночь остаться у друга нашего пана Агафона. Итак, мы к нему отправились и были приняты со всегдашним добродушием и приветливостию. Вечер прошел в различных толках о наших приключениях, и все не могли надивиться ослеплению войсковой канцелярии, определившей разорить нас, не выслушав ни одного слова в оправдание. Настала ночь, и мы все, как гости, так и хозяева, стали в тупик. Дом нашего друга был столько просторен, что удобно располагался он с семейством, но не более; куда ж девать такую ватагу? У каждого из нас, кроме жены, было по трое детей. Все принялись взапуски рассуждать и положили: всех женщин и девиц уложить в спальне вместе с хозяйкою, хозяин со всеми мальчиками расположится в светелке, а паны Иваны, по добровольному согласию, упокоятся в конюшне на сеннике. Все сие с великим дружелюбием произведено в действие, и я с Иваном возлегли на душистом сене.
До первых петухов мы беседовали о горестях прошедшего дня и о глупостях, наделанных нами в последние десять лет нашей жизни. Но, ах! судьба не перестала гнать нас и на сене. Едва мы успели произнести друг другу «прощай», как послышались внизу под нами лошадиный топот и брыканье.
— Что бы это значило? — сказал тихонько Иван, — отчего старая кобыла Агафонова вздумала храбриться в полночь, когда и днем едва десятью ударами кнута заставишь ее передвинуть ноги?
— Шш! — прошипел я вполголоса, — кто-то ходит по конюшне, слышишь ли?
— Слышу! — отвечал Иван едва внятно, прижавшись ко мне как можно плотнее.
— Неравен случай, — заметил я, — может быть, по грехам нашим, там тешится домовой!
Сосед мой молча трижды перекрестился. Что же почувствовали мы, услыша, что злой дух медленно идет по лестнице на сенник, а вскоре потом, что он, топоча по полу подобно подкованному жеребенку, быстро к нам приближается. Хотя и у меня волосы затрещали и кровь оледенела, при всем том мог еще чувствовать, что близкого моего соседа било как бы в лихорадке. Домовой подошел прямо к нам и начал шевелить лежавшее под нами сено. Вдруг все умолкло; но сия тишина скоро исчезла, и ночной посетитель такой дал толчок в подошвы сапогов моего друга, что он в один миг подался вперед на целые пол-аршина и — оледенел (он сам в этом сегодня признался). Я, с своей стороны, был ни жив ни мертв. Чудовище шарило в сене и чем-то коснулось к моим сапогам, и тут получил я удар в подошвы столь крепкий, что лбом стукнулся в затылок Друга Ивана. Тогда-то оправдались слова заморского мудреца, который сказал, что отчаяние заменяет иногда место храбрости и нередко получает одни и те же награды. Это я к тому говорю, что сам, бывши не последний витязь в малороссийском войске, сначала оробел не на шутку, но в сию решительную минуту, какова была во время назойливости демона, быстро привстал на колени, взмахнул руками и вцепился в его волосы, причем так ловко стукнулся лицом об рога проклятого, что миллионы искр посыпались из глаз. Это не помешало мне действовать со всем ожесточением. Дьявольские волосы клочками летели на воздух; и я не переставал поражать его, читая непрестанно — хотя оледенелым языком — заклинательные молитвы. Несколько раз сила вражия поражала меня рогами в лицо, в грудь и в брюхо, однако я не ослабевал и в один раз так рванул беса за бороду, что он страшно заблеял по-козлиному. О боже мой! с самого младенчества до той минуты я представлял себе, что всякий домовой похож с виду на человека, с тем отличием, что имеет рога и хвост, и буде вздумает вымолвить слово, то всегда произнесет его по-человечьи; посуди же всякий православный, как должен был я ужаснуться, услыша скотское его блеяние? Бывшая во мне храбрость мгновенно исчезла, и я в полубесчувствии упал навзничь. Злой дух также оробел и опрометью затопотал к лестнице, оступился и полетел вниз с великим стуком, Я слышал его стоны и жалобное блеяние, и это меня оживило.