Поговоря еще довольно времени, мы сделали условие как о наших свиданиях, так и о дальнейших распоряжениях по предмету столько важному, опасному, решительному. Наконец мы расстались, чтоб успокоиться; но я весь остаток ночи провел в креслах, не раздеваясь. Едва лишь начало на дворе брезжить, я поднял принесенный Куфием узел и пошел один к портному жиду, шившему на меня все платья. Дав ему приказание, состоявшее в десяти червонных, изготовить для меня шутовское платье к пятнице и быть молчаливу, буде не желает вопиять под ударами батогов, я возвратился домой и начал размышлять о последствиях наших замыслов. Задумавшись, сидел я долго и не приметил, как вполз ко мне Леонид с мрачным взором, с бледными щеками, с опустившимися усами. Он сел подле меня и потупил глаза в землю.
«Леонид! — сказал я, — ты весьма несправедлив, заставляя нас смотреть на тебя как на приближающегося ко гробу и в то время, когда друзья отваживают свои головы, — дабы доставить тебе счастие!» — Тут рассказал я о мерах, какие предпринимает Куфий к произведению общего намерения в действо, присовокупя, что любовник, будучи главное лицо, унынием своим может уничтожить все наши надежды. «Надежды? — сказал он со стоном, — легковерные! и вы можете еще льстить мне надеждами?» — «Да, — отвечал я, — несмотря на то, что брак…» — Тут я остановился и замолчал. «Продолжай! — произнес Леонид довольно резко, — какая разница умереть минутою раньше или позже?»
Я не хотел печалить его объявлением о таком скором времени, назначенном гетманом к совершению брака своей дочери, Леонид с своей стороны хотел знать все подробно, и между тем как мы, так сказать, пустословили, солнце было уже высоко, и слуги объявили, что Калестин давно во дворце. Я начал переодеваться, а Леонид решительно отрекся видеть Никодима и умножать собою число рабов его. Когда я был готов, то введенный придворный низшей степени шут кинул на стол письма и скрылся, как ветер. Развернув обвертку, я нашел две записки. В первой стояло:
«Если Леонид не пошлый дурак, то, прочтя вторую записку, сделается бодр, предприимчив, каким следует быть любовнику: сего только от него и требуется. Евгении весь наш замысел известен; но как я и сам покуда не надумался хорошенько, когда приняться за исполнение, то до времени помолчим. Более всего надобно Леониду быть отважнее. Ведь когда-нибудь, а умирать должно; пусть же умрет он, спасая Евгению. По прочтении сейчас письмо сожги.
Куфий».
«Клянусь всеми святыми, — вскричал Леонид, как будто восставший из гроба, — для спасения моей любезной, когда она именно того требует, буду столько же мужествен, как соименный мне спартанец*, и тверд, как гранитный камень! Что же в другой записке?» Я развернул ее и прочел:
«Мне сказывают, Леонид, что ты продолжаешь печалиться и унывать; этим ничего не сделаешь. Соглашаясь с мнением Куфия, я до последнего дня буду казаться веселою; не стану противиться никаким предложениям, на все охотно соглашусь, — но помни — до последнего только дня. Тогда — я опять повторяю прежние слова мои — тогда я — твоя или уже ничья во всей подсолнечной.
Евгения».
Сии немногие строки воспламенили молодого человека мужеством, какого и сам он от себя не надеялся; взоры его заблистали, щеки покрылись румянцем здравия, походка сделалась твердою и все движения непринужденными. «Леонид, — сказал я, — сегодня середа, а спустя три дни настанет суббота; на такое короткое время, кажется, можно ополчиться всеми силами души твоей, когда уже и Евгения имеет столько мужества, чтобы при невозможности быть твоею обручиться со смертию». — «Что ты мне говоришь так много? — вскричал Леонид, — что значит жизнь без Евгении?»
В самое то время услышали мы на улице шум и разные голоса. Подбегаем к окну, и— кто опишет наш ужас и поражение? Калестин, бледный и трепещущий, едва держался на коне; его поддерживали двое войсковых старшин полка его; позади следовало до двадцати конных казаков. Леонид и я затрепетали и бросились на двор. Едва мы сбежали с крыльца, как подвезли и Калестина. Он снят с коня при наших восклицаниях: «Батюшка, дядюшка! что с тобою сделалось?» — «Мщение! — возопил Калестин ужасным голосом. — Сын! племянник! клянитесь мне грозным мщением клятвопреступному! Друзья мои! — продолжал он, обратясь к старшинам, — войдите в дом мой; стены его не осквернены укрытием бесчестного изменника. Леонид! прикажи выдать каждому казаку по злотому; пусть за мое здоровье повеселятся!»
Мы ввели Калестина в спальню, раздели и уложили в постель. «Мне другого врача не надобно, — сказал он, — кроме спокойствия. Леонид! вынь из кармана моего гнусное писание, но не читай его дотоле, пока старшины не удалятся. Угости их прилично моему званию. Делай, что хочешь, но не мешай мне отдохнуть. Не входи сюда, пока не позову, и никого не допускай».
Мы приказали учредить довольный завтрак и вышли к гостям. «Ради бога, — сказал Леонид, — известите обстоятельно, что привело отца моего в столь жалостное состояние?» — «Это произошло так мгновенно, — отвечал один из старшин, — что никто не видал промежутка между началом и концом. Когда все чиноначальники собрались в приемной палате, ожидая повелений гетмана, то дворцовый старшина, вышед из внутренних покоев с письмом в руке, подал оное Калестину. Как только сей прочел, ужасный сумрак покрыл лицо его. Трепеща весь, свернул он бумагу, положил в карман и хотел закрутить усы; но рука опустилась, он задрожал и, конечно, упал бы на пол, если б не был поддержан. Мы вывели его на двор, усадили на коня и привезли сюда. Более ничего не знаем».
По окончании затрака гости удалились. Леонид, вынув письмо, сказал: «Я наперед предчувствую, что тут написано, смотреть на один почерк руки гетманской для меня противно. Читай ты». Я прочел вслух сии строки:
«Почтеннейший друг Калестин! тебе известно, что с переменою обстоятельств неминуемо переменяются и наши преднамерения. Сохранять прежнюю к тебе дружбу поставлю за самую святую и приятную обязанность, если и ты согласишься остаться в пределах должной умеренности. Сына твоего люблю по-прежнему и сочту за верх удовольствия доказать то на опыте, возведя его так высоко, как только власть моя дозволит, но — дочери моей за него не отдам. Ты знаешь, что, восшедши на степень гетмана, я перестал принадлежать себе, а сделался отцом всего народа. Сын великого гетмана литовского ищет руки Евгении, отец его настоятельно о сем просит. Посуди, какие последствия могут произойти в случае отказа! Неужели кровию народа, вверенного провидением моему попечению, должен я жертвовать в угодности молодому человеку, который — по обыкновенному ходу природы, — потеряв свою любезную, прежде погрустит, потом успокоится, а наконец — как водится — найдет любезнейшую, и прежняя совершенно забудется. Будь великодушен, Калестин, и на меня не ропщи. Если бы ты избран был главою народа, и тот же литовский гетман предложил бы тебе мир, а твоему Леониду руку своей дочери, скажи по совести, стал ли бы ты колебаться и не была ль бы оставлена моя Евгения? Если бы ты поступил не так, то поступил бы не как гетман, а как обыкновенный отец, следовательно, поступил бы весьма несогласно с общею пользою, то есть поступил бы неразумно. Прости и будь здоров. Ввечеру увидимся и побеседуем.