А между тем, днем 2 августа, накануне отъезда, в тот самый час, когда в Ангулеме Жозефа заканчивала отделку вечернего платья, призванного ослепить швейцарские отели, в Виши у госпожи Арно-Мике случилось одно из ее обычных головокружений. На этот раз оно оказалось особенно сильным и внезапным; она не смогла удержать руку своей дочери госпожи Коссад и ударилась головой о мостовую. Когда ее принесли в гостиницу, она уже хрипела. Утром следующего дня Бланш Фронтенак в Буриде заканчивала прогулку по парку, собираясь укрыться от жары в помещении: дышалось уже тяжело, цикады, то одна, то другая, заходились от радости. Она увидела Даниэль, бежавшую ей навстречу с телеграммой в руке: «Матери очень плохо…»
Под вечер маленький разносчик телеграмм позвонил в дверь Ксавье Фронтенака. Жозефа, почти никогда не приходившая к нему домой, в этот день помогала ему упаковывать чемодан и, не сообщая ему, уже уложила туда три платья. Увидев в руках у Ксавье голубую бумажку, она поняла, что они никогда не уедут.
— Ах! Черт!
Голос Ксавье прозвучал, помимо его воли, почти весело, ведь сквозь строчки телеграммы: «Меня вызвали Виши матери очень плохо. Прошу Вас приехать первым поездом Буриде присмотреть за детьми…» — он читал, что ни в одной швейцарской гостинице не будет записано: «Господин и госпожа Ксавье Фронтенак», и он не потратит тысячу пятьсот франков. Он передал телеграмму Жозефе, и той, привыкшей за пятнадцать лет служить искупительной жертвой на алтарях божества по имени Фронтенак, сразу стало ясно, что все потеряно. Она сказала для очистки совести:
— Тебе сообщили слишком поздно, билеты куплены, мы уже находимся в дороге. Пошли телеграмму с границы, что ты сожалеешь… Дети — уже не дети (она много слышала о них от него и хорошо их знала). Жану-Луи уже вот-вот будет восемнадцать, а Жозе…
Ксавье, разъяренный, прервал ее:
— Нет, да что это с тобой? Ты что, с ума сошла? Ты считаешь меня способным не ответить на просьбу моей невестки? Они — прежде всего, я тебе сколько раз повторял? Послушай, милая, сейчас придется отказаться, поедем в другой раз. Надень свою пелерину, становится уже прохладно…
Она послушным жестом накинула свою каштановую обшитую тесьмой пелерину. Воротник а-ля Медичи забавно обрамлял ее обрюзгшее лицо, на котором лишь гордо выдающийся нос, «плутоватый» нос, мог пробудить воспоминание о ее прошлом. У нее не было подбородка; ее шляпа, сидевшая на уложенной тугой желтой косе, представляла собой прекрасную имитацию клумбы. Сразу было видно, что у нее длинные, до поясницы, волосы. Она ломала все свои гребни. «Ты везде теряешь свои заколки».
Несмотря на свою обычную покорность, бедная женщина, застегивая пелерину, теперь не выдержала и проворчала, что «ей в конце концов все это надоест». Ксавье язвительно попросил ее повторить то, что она сказала, и она повторила неуверенным голосом. Ксавье Фронтенак, скрупулезно, чуть ли не маниакально деликатный со своими родственниками и такой же скрупулезный в делах, с Жозефой мог вести себя откровенно грубо.
— Теперь, когда ты накопила свои денежки, — сказал он, — ты можешь бросить меня… Но ты не такая дура, чтобы потерять все… Тебе придется продать свою мебель, — зло добавил он, — разве что… не нужно забывать, что счета выписаны на мое имя, как и квартплата тоже…
— Она не моя, мебель?
Он попал в самое больное ее место. Она обожала свою большую кровать, купленную в Бордо у Левейе; дерево на ней было украшено золотыми накладками, большую часть панно занимали факел и колчан. Жозефа долгое время видела в факеле кулек с выходящими из него волосами, а в колчане — другой кулек, содержащий гусиные перья. Эти странные символы не беспокоили ее и не удивляли. Ночная тумбочка, похожая на богатый ковчежец, по словам Жозефы, была слишком красива для своего содержимого. Но больше всего она любила зеркальный шкаф. На фронтоне его были изображены все те же кульки да еще ленты; Жозефа уверяла, что «рисунок настолько тонкий», что на розах можно сосчитать лепестки. Зеркало обрамляли две доходившие до середины колонны с каннелюрами, витыми снизу. Внутри более светлое дерево «подчеркивало» стопки панталончиков, отороченных кружевами «шириной в ладонь», нижних юбок, ночных рубашек с накрахмаленными фестонами и миленьких лифчиков, составлявших предмет особой гордости Жозефы, «страсть как любившей белье».
— Она не моя, мебель?
Жозефа зарыдала. Он обнял ее:
— Ну, конечно же, твоя, глупышка!
— По сути-то, — продолжала она, сморкаясь, — это глупо, что я плачу, я же никогда не верила, что мы поедем. Я думала, что случится землетрясение.
— Ну вот видишь: а достаточно было старушке Арно-Мике отдать концы.
Он говорил почти игривым тоном, радуясь возможности доехать в деревню и опять увидеть детей брата.
— Бедняжка госпожа Мишель теперь будет совсем одна…
Жозефа всегда с неизменным преклонением думала о Бланш, которую она привыкла ставить очень высоко. Ксавье после паузы ответил:
— Если мать у нее умрет, она станет очень богатой… И ей уже не будет никакого резона брать хоть один сантим из фронтенаковских денег.
Он, потирая руки, обошел вокруг стола.
— Отнеси билеты в агентство. Я напишу им записку, они не будут возражать, это мои клиенты. А деньги, которые они отдадут, оставь себе… Это как раз пойдет на оплату задолженности по квартире, — добавил он радостно.
VIII
В тот день, когда Бланш уезжала в Виши (ее поезд отправлялся в три часа), семья обедала в глубокой тишине, вернее, в молчании, так что без разговоров стук вилок и посуды казался оглушительным. Аппетит детей шокировал Бланш. И во время ее собственной агонии тарелки будут вот так же ходить из рук в руки. Но разве она не удивилась только что, поймав сама себя на том, что думает, кому достанется особняк на улице Кюрсоль. Грозовые тучи затянули солнце, и пришлось открыть ставни. Ваза с персиками притягивала к себе ос. Залаяла собака, и Даниэль сказала: «Это почтальон». Все головы повернулись к окну, к человеку, который шел от кроличьего садка, неся через плечо раскрытую сумку. Даже в самых дружных семьях нет таких людей, которые не ждали бы писем без ведома других. Госпожа Фронтенак узнала на одном из конвертов почерк своей матери, умиравшей в этот час или, может быть, уже умершей. Вероятно, она написала письмо утром того дня, когда случилось несчастье. Бланш не решалась открыть конверт, наконец решилась и разрыдалась. Дети в растерянности смотрели на плачущую мать. Она встала, девочки вышли вместе с ней. Никто, за исключением Жана-Луи, не обратил внимания на большой конверт, который слуга положил перед Ивом: Меркюр де Франс… Меркюр де Франс… Иву никак не удавалось его открыть. Печатный текст? Всего лишь какой-то печатный текст? Он узнал свою фразу: свою собственную… Его стихотворение… Фамилию исказили: Ив Фронтен. В конверте оказалось и письмо: «Сударь и дорогой поэт! Редкая красота ваших стихотворений побудила нас опубликовать их все. Мы были бы Вам благодарны, если бы Вы, после исправления корректурных оттисков, отправили их нам со следующей почтой. Мы ставим поэзию настолько высоко, что любая оплата нам кажется недостойной ее. Я Вас прошу принять, сударь и дорогой поэт, выражение нашего восхищения. Поль Морис. P. S. Не беря на себя никаких обязательств, я буду счастлив через несколько месяцев прочитать Ваши новые произведения».
Упала одна капля, вторая, третья, и наконец пошел дождь. Ив ощутил в груди его свежесть, счастливый, как листва: туча пролила свою влагу. Он передал конверт Жану-Луи, который, взглянув на содержимое, положил его в карман. Девочки вернулись: мама немного успокоилась и спустится перед самым отъездом. А бабушка писала в своем письме: «У меня опять начались головокружения, более сильные, чем когда-либо прежде…» Ив сделал над собой усилие, чтобы приглушить свою радость, которая охватила его, как пожар, и от которой некуда было скрыться. Он попытался мысленно представить себе маршрут матери: три поезда до Бордо, потом лионский экспресс, она сделает пересадку в Ганна… Он не умел править корректуру… Отправить со следующей почтой? Письмо переслали из Бордо… Один день, значит, уже потерян.