Московские рабочие, которые
могли всю жизнь
шагов с пяти
глядеть,
как мчится вдаль всемирная история,
рискуя их самих
крылом задеть,
не любят выдумки, не ценят выверта.
Идете к ним — точнее факты выверьте!
Не обмануть московских работяг,
в семи водах изрядно кипяченных,
в семи дымах солидно прокопченных
и купанных в семи кровях.
К вранью не проявляют интерес!
Поэтому и верю я в прогресс.
СТРАХ
Чего боится человек,
прошедший тюрьмы и окопы,
носивший ружья и оковы,
видавший
новой бомбы
сверк?
Он, купанный во ста кровях,
не понимает слово «страх».
Да, он прошел сквозь сто грязей,
в глазах ирония змеится,
зато презрения друзей
он, как и век назад,
боится.
«Если вся рота идет не в ногу…»
Если вся рота идет не в ногу,
а прапорщик Иванов — в ногу,
может быть, не права рота,
может быть, не прав прапорщик.
Всегда не прав сочинитель истории,
сочинивший историю,
где ни один прапорщик
никогда
ни на один шаг
не обгонял свою роту.
Лично мне, образно говоря,
хочется подойти к прапорщику,
представиться, попросить прощенья —
мол, отрываю от дела;
пускай разъяснит в подробностях,
почему он шел не в ногу.
Только таким образом
следует сочинять исторические сочинения.
КРУГОСВЕТНЫЙ ПУТЕШЕСТВЕННИК
О земля! Я тебя узнавал постепенно!
О высокие камни соборов твоих!
О приморских бульваров белесая пена!
О смиренные камни твоих мостовых!
Желтый цвет Ленинграда
и красный — Москвы.
Черепицы Белграда
под сенью листвы.
Города моих странствий, страстей и стараний,
где хорошим, плохим и обычным я был,
Где был счастлив, несчастлив, удачлив и ранен,
где был должен погибнуть — и все-таки жил.
Я стада монументов земли огибаю,
чтобы вспомнить про маленький памятник в Байе.
В придунайском местечке без всяких примет
установлен сей трогательный монумент.
То — чугунный крестьянин обычного роста.
Рядом — шар. Этот шар, несомненно, земной.
Так за что же крестьянин отмечен страной?
Награждение объясняется просто.
Он когда-то из Венгрии вышел пешком
и с заплечным мешком
на восток устремился,
целый мир обошел и, гремя посошком,
умирать возвратился туда, где родился.
А земля поклонилась тому земляку,
дорогому до слез и родному до дрожи.
Насбирали по мелочи, по пятаку
горожане
на шар
и на статую тоже.
Чтобы тот, кто с родимой страной
не поладил,
сдуру, смолоду
пыль ее с ног отряхнул,
возвратился
и шарик чугунный погладил,
постоял, подумал, вздохнул.
«Женщина заплакала. У нее…»
Женщина заплакала. У нее
были, видимо, свои проблемы.
Но вагон метро молчал,
занятый проблемами своими.
Кто сочувствовал,
но про себя.
Кто в душе тихонько раздражался,
потому что плач —
очень часто разновидность просьбы.
Между тем
этот плач был вроде пенья птицы,
или шума ветра,
или шелеста снежинок.
Слезы шли и перестали.
Выглянула робкая улыбка,
и всему вагону стало лучше.
У вагона отлегло от сердца.
СКОЛЬКО ПЛАТЯТ ПОЭТАМ
Я пока за стихи получаю вперед,
но когда-нибудь счет оплачу.
Пассажирский вместительный самолет:
из Москвы в Ленинград я лечу.
Мой сосед полистал, повертел «Огонек»
и со скукой его положил.
— Сколько платят поэтам? — спросил паренек.
Любознательный был пассажир.
— По семи, по четырнадцати, по двадцати
за любую строку нам дают.
Наломаешь, придешь и заявишь: — Плати!
— И дают?
— Прямо в руки суют.
— А за что?
— А за вредность профессии. За
красивые наши глаза,
что годам к тридцати потухают. Скорей,
чем у плотников и слесарей.
Нам, в горячем цеху, не дают молока,
и поэтому так вздорожала строка.
И еще: средний возраст, который у нас
в этом веке двадцатом таков,
что ни летчик, ни сварщик, ни верхолаз
не завидуют, если толков.
И еще — за рожон. Почему за рожон?
Это знать вам пока ни к чему.
Пассажир замолчал, повздыхал, поражен.
И задумался: почему?
ПЛАСТИНКА
Долго играет долгоиграющая,
долго, словно поездка на долгих.
Дол и гора еще.
Дол и гора еще.
Долго.