Николай Николаевич Асеев
Собрание сочинений в пяти томах
Том 2. Стихотворения и поэмы 1927-1930
Столичная лирика
1928
Послание критику
Московские липы
цветут
на залитых жаром
бульварах.
Все лица
на резком свету:
июль
беспощаден
и ярок…
Вчера
налетел на меня
мой критик,
обиженный мною.
Он,
ножками
зло семеня,
ко мне
повернулся спиною.
Он в сторону
прыгнул блохой,
и видимо было
по роже –
какой
человек я плохой,
какой
человек он хороший!
О, злостью сведенный
педант,
надутый обидой
филистер,
взгляни без тоски
хоть сюда,
на
медом плывущие
листья!
Сильней
этот запах втяни –
густой
и счастливый,
как детство,
и рифма
тебя осенит,
как первое слово
младенца.
И если
цветенья игра
тебя
обоймет
и затронет, –
клянусь
не писать эпиграмм,
зарыться
в безмолвии хроник.
Я путь
уступаю тогда, –
иди
циркулярствуй
и шефствуй,
клянусь –
не бесславить
года
твоих
триумфаторских шествий.
Но нет!
Раздувается спесь
индючьего
сизого зоба.
и
песню –
какую ни спеть –
не слышит
глухая особа!
И вновь
разгораются прения:
он
скучно заспорит,
и тут,
хоть
и без его одобрения,
московские липы
цветут.
1927
Сухой доклад о жажде светлых речных прохлад
В окно
глядятся листики…
Пейзаж –
как в беллетристике.
Покуда
глазу видимо,
он жаром
залит прочно,
как будто
весь он выдуман
полистно
и построчно.
Дрожит
под солнцем
знойный вид,
как автор
в жажде славы,
и даже
Кремль норовит
отдельно
плавить главы.
Постой!
Хоть ты и урбанист,
но если –
город душит,
напрягши мускулы,
рванись
из-под бетонной
туши.
Асфальт,
железо
и стекло,
все –
липким потом истекло.
Из городского
барахла
в речную зыбь
и свежесть,
в раскат
и лень
речных прохлад
плечом и грудью
врежусь;
под деревянную
бадью,
под
синих брызг
мониста…
А критик –
пусть зовет
судью
и судит
урбаниста.
1928
Предгрозье
В комнате высокой
на целый день
сумрачная, смутная
осела тень.
Облачные очереди
стали в ряд,
молнии рубцами
на лице горят.
Голос ненаигранный –
дальний гром,
словно память кинутая
детских дрём.
Вот и ветер, хлынувший
волной обид,
каждый сердца клинышек
дождем дробит…
Движется республика,
шумит внизу,
слушает плывущую
над ней грозу.
Как мне нынче хочется
сто лет прожить, –
чтоб про наши горечи
рассказ сложить.
Чтобы стародавнюю
глухую быль
били крылья памяти,
как дождик – пыль.
Чтобы ветер взвихренный
в развал теней –
голос ненаигранный
чтоб пел о ней.
О моей высокой
синемолнийной
комнате, тревогою
наполненной.
Вот хотя бы этот
грозовой мотив
выпомнить и выполнить,
на слух схватив.
Это не колеса
бьют и цокают
в песнь мою и в жизнь мою
высокую.
Это рвет республика
сердца внизу,
слушая плывущую
над ней грозу.
Ты плыви, плыви,
гроза, по желобу:
долго небу не бывать
тяжелому.
Ты плыви, гроза,
на нас не вешайся,
прибавляй нам смелости
да свежести.
По моей высокой
синемолнийной,
бодрою тревогою
наполненной.
1928
Раным-рано
Утром –
еле глаза протрут –
люди
плечи впрягают в труд.
В небе
ночи еще синева,
еще темен
туч сеновал…
А уже,
звеня и дрожа,
по путям
трамвай пробежал;
и уже,
ломясь от зевот,
раскрывает
цеха завод.
Яви пленка
еще тонка,
еще призрачна
зудь станка…
Утро
точит свое лезвие;
зори
взялись за дело свое.
В небо
руки свои воздев,
штукатуры
встают везде.
Кисть красильщика
и маляра
тянет
суриковые колера…
Светлый глаз свой
и чуткий слух
люди отдали
ремеслу.
Если любишь ты жизнь,
поэт, –
раным-рано проснись,
чуть свет.
Чтоб рука
не легла, как плеть,
встань у песен
пылать и тлеть.
Каждый звук свой
и каждый слог
преврати
в людей ремесло,
чтоб трясло,
как кирка забой,
сердце –
дней глубину –
тобой.
Слушай,
чтоб не смолкал твой слух
этот грохот
и этот стук;
помни,
чтоб не ослеп твой глаз,
этот отблеск
и этот лязг.
Не опускай
напряженных плеч,
не облегчай
боевую речь;
пусть, хитра она
и тонка,
вьется стружкой
вокруг станка.