1930
Пора прочищать рупора!
Чтобы наша
радиосеть
прочно в сини
могла висеть,
чтоб не застлало
раструб певучий
мягкой и липкой
тканью паучей, –
проводи –
до последнего гвоздика –
полную чистку
радиовоздуха!
Не гостиная
приемов поздних –
площадь пустынная,
полночь в звездах.
А из рупора,
пенясь бурно,
голос льется
колоратурный.
То взвоет глухо,
то взвизгнет пряно,
в любви загробной клянясь,
сопрано.
Все реже и реже
трамваев скрежет,
сопрано арии
длятся все те же.
Интересно знать,
кому это надо –
ария эта
или баллада?
Спать полег
трудовой народ,
а оно –
все орет и орет.
Мигнули и сгинули
звезды редкие, –
все та же ария,
что слушали предки.
Совсем побледнели
звезд фонари, –
неужто
будет выть до зари?
Над стуком
тысячей веретен
речь начинает
с утра баритон.
Слова большие,
а голос фальшивит.
Известия тянутся
сыро и вязко,
расслаблен здоровьем диктор
и плох.
Но чуть запоют
о «глазках и ласках», –
откуда взялись
и блеск и тепло?!
Предлагаю немедленно,
детки,
составить арии
о пятилетке.
1930
Последний разговор
Володя!
Послушай!
Довольно шуток!
Опомнись,
вставай,
пойдем!
Всего ведь как несколько
куцых суток
ты звал меня
в свой дом.
Лежит
маяка подрытым подножьем,
на толпы
себя разрядив
и помножив;
бесценных слов
транжира и мот,
молчит,
тишину за выстрелом тиша;
но я
и сквозь дебри
мрачнейших немот
голос,
меня сотрясающий,
слышу.
Крупны,
тяжелы,
солоны на вкус
раздельных слов
отборные зерна,
и я
прорастить их
слезами пекусь
и чувствую –
плакать теперь
не позорно.
От гроба
в страхе
не убегу:
реальный,
поэтусторонний,
я сберегу
их гул
в мозгу,
что им
навеки заронен.
«Мой дом теперь
не там, на Лубянском,
и не в переулке
Гендриковом;
довольно
тревожиться
и улыбаться
и слыть
игроком
и ветреником.
Мой дом теперь –
далеко и близко,
подножная пыль
и зазвездная даль;
ты можешь
с ресницы его обрызгать
и все-таки –
никогда не увидать».
Сказал,
и – гул ли оркестра замолк
или губы –
чугун –
на замок.
Владимир Владимирович,
прости – не пойму,
от горя –
мышленье туго.
Не прячься от нас
в гробовую кайму,
дай адрес
семье
и другу.
Но длится тишь
бездонных пустот,
и брови крыло
недвижимо.
И слышу
крепче во мне растет
упор
бессмертного выжима.
«Слушай!
Я лягу тебе на плечо
всей косной
тяжестью гроба,
и, если плечо твое
живо еще,
смотри
и слушай в оба.
Утри глаза
и узнать сумей
родные черты
моих семей.
Они везде,
где труд и учет,
куда б ни шагнул,
ни пошел ты.
Мой кровный тот –
чья воля течет
не в шлюз
лихорадки желтой.
Ко мне теперь
вся земля приближена,
я землю
держу за края.
И где б ни виднелась
рабья хижина,
она –
родная,
моя.
Я ночь бужу,
молчанье нарушив,
коверкая
стран слова;
я ей ору:
берись за оружье,