Выбрать главу

— Ерунда ведь.

— Никогда. Очень тонкая штука и знание большого света… Хочешь? Попробуем.

И Шацкий, улегшись на другой диван, взял «Рокамболя» и начал читать. Пробило час, два, три, четыре, пять, пока, наконец, приятели оторвались от чтения.

— Такая чушь, — сказал, потягиваясь, Карташев, — а не оторвешься.

— А-га! Я тебе говорил. Теперь отправимся к Мильбрету и после обеда опять за чтение.

— Отлично.

По возвращении с обеда приятели опять расположились на диванах и продолжали чтение. Когда в коридоре пробило восемь часов, Шацкий отложил книгу и сказал:

— Ну, а теперь, Артур, пора в театр.

Карташев нерешительно встал, нерешительно оделся вслед за Шацким и только на лестнице сделал слабую попытку воспротивиться:

— Что ж это — каждый день?

— Мой друг, что за счеты между порядочными людьми.

И, покатившись от смеха, Шацкий схватил за руку смеявшегося Карташева и весело потащил его за собой по лестнице.

— Надо хоть pince-nez купить, — сказал Карташев, — а то плохо видно.

— А-а… это необходимо!

— А ты?

— Я хорошо вижу, мой друг.

Раздевавший их у Берга солдат назвал Карташева, как и Шацкого: «Ваше сиятельство».

— Ты отчего же угадал, что он тоже граф? — спросил Шацкий.

— Помилуйте, ваше сиятельство, сразу видно, — ответил солдат.

И, рассмеявшись, друзья отправились в буфет. Карташев на ходу вытер свое pince-nez и, надев его на нос, почувствовал себя очень хорошо и устойчиво. Ему показалось даже, что у него явилось такое же выражение, как у того студента с белокурыми волосами. Теперь и он мог бы так же свободно и спокойно идти куда угодно. Он не мог отказать себе в удовольствии проверить свои ощущения и, направясь в ту сторону буфета, где стояло зеркало, окинул себя внимательным взглядом.

— Хорош, хорош, — проговорил Шацкий, — красавец… по мнению коров, — добавил он вдруг.

— Надеюсь, ты не завидуешь? — спросил Карташев, смутившись и не найдясь, что сказать.

— Мой друг… преимущество глупости в том, что ей никогда не завидуют.

Карташев обиделся.

— В чем же проявляется моя глупость?

— Человек, который не проявляет ума, тем самым проявляет свою глупость.

— Ну, а ты чем проявляешь свой ум?

— Тем, что переношу терпеливо глупость.

— Свою?

— Все равно, мой друг, не будем говорить о таких пустяках.

— Не я начал, ты…

— Еще бы… Начинают всегда старшие, а младшие им подражают.

— Ну, уж тебе я не подражаю.

— Мы, может быть, оставим этот разговор и пойдем в партер?

— Как хочешь.

— Так мил и великодушен… comme une vache espagnole…[21]

— А ты остришь, как и подобает такому шуту, как ты.

— Ты сегодня в ударе.

— А ты нет.

— При этом мы оба, конечно, правы, потому что оба врем.

— Ах, как смешно, — пожалуйста, пощекочи меня.

— Мой друг, стыдно…

— С тобой мне ничего не стыдно, — покраснел Карташев.

Шацкий сделал пренебрежительную гримасу.

— Ты груб, как солдатское сукно.

— Я тебя серьезно прошу, — вспыхнул и запальчиво заговорил Карташев, — прекратить этот дурацкий разговор, иначе я сейчас же уеду и навсегда прекращу с тобой всякое знакомство.

— Обиделся наконец, — фыркнул Шацкий.

— Пристал, как оса.

— Ну, бог с тобой, — мир…

Карташев нехотя протянул свою руку.

— Ну, Артюша, миленький… А хочешь, я тебя познакомлю с итальяночкой?! Ну, слава богу, прояснился… Нет, серьезно, если хочешь, скажи слово — и она твоя. Я повезу вас в свой загородный дом, устрою вас там, и мы с Nicolas станем вас посещать…

Приятели вместе с публикой вошли в длинную, на сарай похожую залу театра и уселись в первых рядах. Взвилась занавесь, заиграл оркестр из пятнадцати плохих музыкантов, раздался звонок, и, как в цирке, одна за другой, один за другим выскакивали на авансцену и актрисы и актеры. Они пели шансонетки с сальным содержанием, танцевали канкан и говорили разные пошлости. Все это смягчалось французским языком, красивыми личиками актрис, их декольтированными руками и плечами и какой-то патриархальной простотой. Одна поет, а другая, очередная, стоит сбоку и что-то телеграфирует кому-то в ложу. Собьется с такта поющая, добродушно рассмеется сама, добродушно рассмеется публика, дирижер рассмеется, и начинают сначала!

— Твоя, — сказал Шацкий громко, когда итальянка подошла к рампе.

— Тише, — ответил Карташев, вспыхнув до ушей.

Взгляд итальянки упал на Карташева, и легкая приветливая улыбка скользнула по ее губам.

— Видел! — вскрикнул Шацкий.

— Тише, нас выведут…

Карташев замер от восторга.

В антракте Шацкий спросил:

— Кстати, знаешь, что ей сорок лет?

— Ты врешь, но если бы ей было и шестьдесят, я симпатизировал бы ей еще больше…

— Это легко сделать: подожди двадцать лет.

— Она вовсе не потому мне нравится, что она молода, красива и поет у Берга на подмостках. Напротив — это отталкивает, и мне ее еще больше жаль, потому что я уверен, что нужда заставляет ее… Разве пойдет кто-нибудь охотно на такую унизительную роль? Нужда их всех заставляет, но ее жаль больше других, потому что она милое, прелестное создание, ее мягкая, ласковая доброта так и говорит в ее глазах, так и просит, чтоб целовать, целовать их…

— О-го!.. одним словом, ты, как все влюбленные, потерял сразу и совершенно голову и с удовольствием взял бы итальянку себе в горничные.

— Дурак ты, и больше ничего! это богиня… я молился бы на нее на коленях.

— Ну, а что бы ты сказал, если бы увидал свою богиню на коленях гусара?

— Этого не может быть, не было и никогда не будет.

— Никогда?

— Ну, что ты спрашиваешь таким тоном, точно знаешь что? Все равно я тебе не поверю и только буду очень невысокого мнения о твоей собственной порядочности.

— Нет, я и не желаю сказать ничего. Я ее не видел, но из этого еще ничего не следует. С этого момента я буду следить за ней a la Рокамболь… Постой, вот отличный способ убедиться… Останемся до конца спектакля и выследим, с кем она поедет.

— Согласен.

— И пари: кто проиграет, угощает ужином. Я говорю, что она поедет не одна.

— А я говорю — одна.

Когда кончился спектакль, Шацкий и Карташев остались в вестибюле и долго ходили в ожидании.

— Идет! — сказал наконец Шацкий, заглянув в коридор.

У Карташева так громко забилось сердце, что он слышал его удары.

Итальянка, закутанная в простенькую ротонду, вышла из коридора, скользнула взглядом по Карташеву, на мгновенье остановила на нем свои приветливые темные глаза и, выйдя на подъезд, позвала извозчика.

— Подсади, — приказал Шацкий.

Карташев бросился к извозчику. Как в тумане, мелькнули перед ним ее бледное красивое лицо, ее выразительные глаза, его обдало каким-то особенным, нежным, как весна, запахом духов, его всего охватило безумное желание чем-нибудь выразить свой восторг — броситься ли под лошадь того ваньки, на которого она садилась, или поцеловать след ее маленькой калоши, кончик которой он успел заметить, подсаживая ее. Но он сдержал себя, и только когда итальянка проговорила своим певучим голосом: «Merci, monsieur», — он снял с головы шапку и низко поклонился.

Когда он поднял опять голову, итальянка уже отъехала.

— Миша, я умираю, — произнес Карташев, опускаясь на ступеньки подъезда.

— Едем скорей за ней, и ты еще раз ее высадишь.

— Нет, это будет пошло и нахально. Я не поеду, но я умру здесь, не сходя с места, потому что никогда ничего подобного я не испытывал.

— Да, она честная женщина, — сказал серьезно Шацкий, — и она уже любит тебя… Руку, мой друг, и едем ужинать.

— Едем. Но я умер, меня нет… Я остался на этом подъезде. Ты видел все?

— Все видел. Она любит тебя, и она будет наша.

вернуться

21

как испанская корова… (франц.)