Карташев повел Корнева к себе.
— Ты что ж сегодня не в оперетке?
Карташев весело улыбнулся.
— Я больше к Бергу не хожу.
— Вот как. Чего ж это?
— Надоело.
— Очень рад за тебя. Я никогда не мог понять этого влечения. Ну, я понимаю еще оперу, драму: там есть чем увлекаться. Но что такое оперетка? ведь это просто балаган, даже физического удовольствия нет. Я понимаю… ну тех, гусаров, им доступно все это, а ведь вы облизываетесь только…
Лица Корнева побледнело и перекосилось: он смотрел и едко и смущенно своими маленькими заплывшими глазами в глаза Карташева. Но в голосе его было столько убежденности, искренности и благорасположения в то же время, что Карташев не только не обиделся, но под впечатлением всех своих неудач ответил:
— Да, конечно.
— Ты скажи, ты был хоть раз в опере?
— Нет; да там никогда ведь билетов нет.
— Надо заранее. Я для этого сегодня и отправился. Жаль, а то бы я и тебе взял. Я, положим, имею один билет для товарища… Дать разве тебе…
— В раек? — нерешительно спросил Карташев.
— Ну, конечно… Послушай, Карташев, оставь ты холуям морочить самих себя. Право, и в райке прекрасно, а сознание, что при этом и по средствам сидишь, должно только усилить удовольствие. Я не знаю, впрочем… так моя философия, по крайней мере, говорит мне.
— Да, конечно, это важно. Что ж? Я согласен.
Корнев просидел у Карташева весь вечер. Время в разговорах летело незаметно.
— Черт его знает, — говорил Корнев, — скучная жизнь… Сегодня, как завтра, завтра, как сегодня… Я теперь перечитываю классиков…
— Мало того, что мы сами классики?
— Какие же мы сами классики? Грамматику Кюнера вызубрили…
Корнев усиленно грыз ногти, напряженно смотря перед собой.
— Глупая жизнь, — с горечью снова заговорил он. — Целый ряд вопросов… В литературе какой-то туман, недосказы, намеки и проза, проза… щедринские зайцы. Помнишь: «Сиди и дрожи, пока я тебя не съем, а может быть, ха-ха, я тебя и помилую».
— Откуда это?
— Ты, однако, ничего не читаешь… Волк зайца поймал, а есть ему не хочется, ну и говорит: сиди и дрожи. А у зайца зайчиха должна родить. Просит заяц волка отпустить его. Отпустил на честное слово.
— Ну? — заинтересовался Карташев.
— Ну, прибежал назад заяц. Сидит опять и старается и виду не подать, что вот он, заяц, слово сдержал.
Корнев опять принялся за ногти.
— Мог и не сдержать, — произнес он раздумчиво.
— Какой остроумный Щедрин!
— Да-а… Это, впрочем, не мешает тебе его не читать. Все «Рокамболей» жарите?
— Нет, надоело уж и это.
— Пора.
Пришел Шацкий.
— А-а! это вы… — небрежно ломаясь, протянул он Корневу руку в перчатке.
— Ну-с, вы собачью-то кожу снимите сперва.
Шацкий начал медленно стаскивать перчатки.
— Ну-с и что ж? Режете, потрошите и за счастье считаете, не вытирая рук, завтракать потом?
— Во-первых, не кричите.
— Я, кажется, у себя дома… а во-вторых?
— Во-вторых, оставьте нас, маленьких людей, лучше в покое.
— Понимаю…
Шацкий понюхал воздух.
— Сплетнями пахнет… успели…
Шацкий хотел сесть в кресло, но в это время Карташев, вскочив, бледный и взбешенный, бросился на него, и Шацкий, вместо того чтобы сесть, желая быстро подняться, не удержался и с креслом опрокинулся на пол.
Падение Шацкого расхолодило гнев Карташева, но Шацкий взбесился.
— Что ж ты наконец, — сказал он, поднимаясь, — окончательный разбойник?
— Молчать!..
— Ну, вот вам, извольте, — обратился Шацкий к Корневу.
— Я решительно ничего, господа, не понимаю.
— Да эта скотина воображает, что я без него тут тебе сплетничал на него…
— Об вас ни одного слова не было.
— Да и нечего говорить было, хоть бы и хотел. Что я тебе денег не дал? Во-первых, тебе на букет двадцать пять рублей дал; во-вторых, пятнадцать ты взял; в-третьих, когда ты опять попросил, я только и сказал, чтобы ты опять дяде написал…
Карташев стоял растерянный, сконфуженный и не смотрел на Корнева.
— Я сам отказался, во-первых, от твоих денег, а во-вторых, я сказал тебе, что отдам деньги не сегодня-завтра.
— Только пятнадцать.
— Все сорок.
— Это новость…
— Ну, так вот знай; а в-третьих, с получением денег я от тебя уезжаю.
— Не удерживаю.
— Тоже идиот и я был… с таким господином связаться.
— Я думаю, теперь, когда между нами все кончено, можно бы и не ругаться?
— Ну, мне пора, — поднялся Корнев и, не смотря на Шацкого и Карташева, стал прощаться.
— Прощайте, прощайте, доктор, — говорил Шацкий таким тоном, как будто ничего не произошло.
— Билет я тебе передал? — сухо спросил Корнев.
— Да; деньги тебе сейчас?
— После.
— Это куда? — поинтересовался Шацкий.
— В оперу…
— В небеса, в рай, конечно…
— Да, конечно.
— По чину?
— Да, да… — с презрением, скрываясь за дверью, ответил Корнев.
Карташев пошел его провожать. Они молча дошли до дверей.
— Это что за букет еще? — угрюмо спросил Корнев.
— Да эта дурацкая, глупая история.
Карташев смущенно наскоро рассказал, в чем дело.
Корнев сосредоточенно выслушал.
— Я советую тебе действительно поскорее разъехаться с этим господином. Ведь этак не долго и… совсем разменяться.
— Пустяки!.. Ну, посмотрел на другую жизнь. Я непременно разъедусь, как только получу деньги.
— Тебе много надо? Завтра я тебе рублей пятнадцать мог бы дать.
— Я тебе сейчас же, как получу, отдам. Я тогда сейчас же и перееду. Здесь просто клоака.
— Ну, так я завтра в театр принесу. Прощай… Послушай, ты все-таки не давай себе воли. Что ж это такое? чуть что, драться лезть. Это уж совсем какое-то юнкерство.
— Да с ним совсем с толку собьешься. Язвит, бестактный, бесцеремонный.
— А когда захочет, может другим быть. Ну, прощай.
Карташев возвратился в комнату спокойный, скучный и задумчивый. Не было больше ни гнева, ни раздражения; хорошо ли, худо ли, но вышло так, что приходилось сказать ему решительно: конец.
Шацкий тоже что-то чувствовал и без ломаний, усталый и скучный, раздевался. На другой день они оба не сказали ни слова друг другу, — вечером Шацкий отправился к Бергу, а Карташев в Мариинский театр.
Сперва он сидел там грустный, равнодушный.
В антрактах Корнев напевал ему вполголоса арии и твердил:
— Прекрасная опера…
— И мне нравится… — после третьего действия заявил Карташев, — обыкновенно новую вещь мне надо раз десять прослушать, прежде чем что-нибудь пойму, а тут как-то я и музыку, и мысль, и, именно через мысль, музыку понимаю… Танец цыган.
Корнев вполголоса начал напевать.
— Ах, какая прелесть! — вспыхнул Карташев.
В передаче Корнева ему еще больше понравился мотив.
— Нежная, больная мелодия… И под нее засыпают страсти, но чувствуется, что вот-вот искра, и они опять с новой силой вспыхнут… И все так тонко… Декорации… Ты заметил сумерки: нежный, нежный просвет, а темные, страшные тучи уже ползут, надвигаются: одна половина города уже охвачена мраком, а другая еще в ясных, золотистых сумерках. В этом контрасте такая непередаваемая, какая-то неотразимая сила: и покой, идиллия, и как будто эти тучи и не надвинутся… А они уж тут… И музыка, и больные страсти больных людей… Как будто в жару, в бреду… Нет, хорошо… прелесть. Осмысленная опера.
Корнев слушал восторженные похвалы Карташева, грыз ногти, что-то думал и, когда Карташев кончил, сказал:
— Вот видишь, как ты можешь чувствовать, а сам из Берга не выходишь…
— Ах, какая прелесть! Ах, какая прелесть! — говорил Карташев, одеваясь после оперы. — Я весь в огне этого зарева, музыки, страстей!.. Туда бы, Вася…