— Можно создать и более реальные интересы…
— Какие?
— Вот поживем, — ответил Карташев.
Корнев пытливо посмотрел на него и раздумчиво пробормотал:
— Дай бог…
— Вася, согласись с одним: у них узко… а все, что узко, то не жизнь… Может быть, я и ошибаюсь, но я не хочу верить на слово — я хочу сам жить и убедиться.
— Но что такое жизнь? Надо же ей ставить идеалы.
— Но взятые из жизни.
— А если эта жизнь мерзопакостна?
— Неужели так-таки вся жизнь мерзопакостна? Я не верю… Я иду в жизнь… ставлю свои паруса, и что будет…
— Без компаса?
— Мой компас — моя честь. Я вчера у Гюго читал: он говорит, что двум вещам поклоняться можно — гению и доброте… Честь и доброта, — Васька, право, довольно и этого!
— Посмотрим… Конечно… А интересно — лет через десять что выйдет из нас? Конечно, жизнь не линейка — взял да провел черту… Я вот думаю: что из тебя выйдет?
Корнев подумал:
— Глупое, в сущности, наше время… Развития в нас настоящего нет… В сущности, туман, большой туман у всех…
На другой день Корнев повел Карташева в кухмистерскую.
Прием ему был оказан такой холодный и пренебрежительный, что даже Корнев смутился.
После двух-трех слов с Карташевым прямо не хотели говорить.
Карташев смущенно уткнулся в газету.
Злое чувство охватило Карташева. В это время в столовую вошло новое лицо, при взгляде на которое Карташев так и прирос к полу.
Это был худенький студент, в грязном потертом вицмундире, на плечах и спине которого была масса перхоти, волосы на голове торчали черной копной, косые черные глаза смотрели болезненно и твердо. Черная бородка пушком окаймляла маленькое хорошенькое лицо, но, несмотря на бородку и мундир, это был все тот же маленький друг его — Карташева, друг, которого он когда-то…
— Иванов! — вырвалось из груди Карташева и сейчас же заменилось сознанием и прошлого, и отчужденности своей здесь, в этой кухмистерской.
Иванов внимательно, спокойно всмотрелся в Карташева, как во что-то, ради чего должен оторваться хоть на мгновенье от своего главного, что теперь поглощало все его помыслы…
— А-а, Карташев…
Это было сказано так, что Карташев почувствовал, что перед ним стоит чужой человек. Одна страстная мысль овладела им в это мгновенье: прочь, скорее прочь отсюда.
— Кончил? — спросил его между тем Иванов.
Кончил, конечно, гимназию…
— Да, кончил, — сухо, испуганно ответил Карташев.
— Куда же? В путей сообщения? — рассеянно спросил Иванов.
Карташев сдвинул брови.
— Хотел, но струсил, — вызывающе ответил он.
— Что же так?
К Иванову один за другим подходили, здоровались и незаметно увели его в другую комнату.
Карташев торопливо одевался.
Корнев молча, уже одевшись, наблюдал его и грыз ногти.
— Ко мне пойдешь? — спросил Корнев.
— Нет, домой, — ответил, не смотря на него, Карташев и, торопя взятого извозчика, с тяжелым чувством поехал прочь от негостеприимных мест Выборгской стороны.
IX
На вступительном экзамене Корнев провалился на латыни. Тем не менее, судя по предыдущим годам, была надежда, что в академию его все-таки примут.
Неудача подействовала на него самым подавляющим образом. Удачу, неудачу он не признавал.
— Неудачник, — рассуждал он, — это чушь. Есть способности — выбьется человек из всякой мерзости, а нет — значит, чего-нибудь не хватает.
Чего у него не хватало?
Он попробовал развлечься Петербургом, но громадный и чужой Петербург давил и его, как Карташева, внося еще больший разлад в его душевный мир.
Где действительно истина? В этой ли кипучей жизни или в том духовном стремлении к чему-то высшему, чем жил когда-то он и весь кружок его, чем живет большинство тех, которых он видит теперь вокруг себя на Выборгской? Но тогда — отчего в этих кружках почти нет студентов старших курсов? Это как бы подтверждало его мысль, что он уже успел пережить то, что переживается кружком кухмистерской. Но в то же время он чувствовал, что знает о них не все и от него как будто что-то скрывалось.
Таинственная обстановка, которая окружала Иванова, была для него неясна, и он усиленно грыз ногти и думал, думал. Думал, в сомневался, и становился в тупик, кто же он, наконец: практик, идеалист или просто-напросто жалкая, богом обиженная посредственность? Он был уверен, что после экзаменов на него так и смотрели все его новые сотоварищи.
— Ну и черт с тобой! — говорил он сам себе.
Он не хотел сам себя знать, и тем обиднее было, когда в голову лезли разные, в сущности, нелепые, унизительные, даже с его точки зрения, мысли. Он знал их и сам возвращался к ним.
Одна из таких мыслей была о его некрасивой физиономии и о том, можно ли нравиться с такой физиономией женщинам.
Он ходил по улицам, поглощенный своими больными вопросами, и в то же время часто, всматриваясь в лица прохожих, тоскливо думал: «Даже эта рожа лучше моей». Иногда он заглядывал в свое маленькое кривое зеркальце и возмущенно говорил себе:
— Господи, да чтоб с этакой рожей надеяться нравиться, надо быть просто идиотом!
Сомнительным для него было только отношение к нему одной Наташи Карташевой. Как ни отбрасывал он все то, что могло быть отнесено к области его собственной фантазии, все-таки в их отношениях оставались такие мгновения, которые, при всем старании опровергнуть, он должен был истолковать в свою пользу. Но и тогда Корнев возмущенно говорил себе:
— Совершенно непонятное явление, просто один из тех болезненных, капризных моментов, когда именно безобразное лицо может как будто нравиться.
И он задумчиво смотрел в окно.
Там, за окном, день подходил к концу, последние лучи играли в туманном воздухе на далеком куполе Исаакия. Было пусто и в этом уходящем дне, и в комнатке. Какая-то далекая, тихая грусть щемила сердце. Там, далеко, в этом большом городе, словно тонет в тумане, словно замирает размашистая, грандиозная жизнь дня, чтоб с огнями вечера опять вспыхнуть с новой силой в разных театрах, собраниях… Там, в той жизни, какая нужна сила, какая мощь, чтобы выплыть на ее поверхность? Там Карташев, Шацкий уже готовы вот-вот броситься в этот водоворот — и не боятся… а он одинаково робкий и чтобы вместе с ними броситься в этот кипучий поток, и чтобы примкнуть ближе к кружку Иванова… А жить так хочется, и так болит сердце от этой пустоты, от сознания своего бессилия, ничтожества… Улетел бы в эту даль, туда, в позолоту лучей догорающего дня, которые точно неумолчно говорят о чем-то душе, будят и зовут ее из тоскливой пустоты удручающих мыслей о своем бессилии… И такая вся жизнь! — пустая, скучная, бессильная, раболепная перед каждым нелепым случаем, трусливая пред каждым столкновением, унылая, всегда только грубо ремесленная.
Корнев не заметил, как тихо отворилась дверь и вплыла Аннушка.
Он пришел в себя, когда громадная Аннушка, обхватив его своими объятиями сзади, произнесла вдруг:
— И что он это все думает?
— Убирайтесь вон!!
— Господи! — только успела вскрикнуть Аннушка и скрылась из комнаты.
Корнев не мог прийти в себя от неожиданности и возмущения. Еще только недоставало именно Аннушки! Вот достойная его компания…
Но прошло некоторое время, и Корнев стал думать иначе. Он поймал самого себя на высокомерии и, остановившись, задал себе вопрос: «А почему и недостойна она меня? Что я за цаца такал и куда постоянно лезу с суконным рылом? Да, может быть, она, простая, в тысячу раз лучше меня, ломаного, искалеченного, меня, для которого мое дурацкое знание и мой жалкий самосознающий ум только источники вечного унижения? Да, наконец, ну что такое в самом деле Аннушка? Простой, добрый человек, как умеет выражающий свои чувства».
Корнев постучал кулаком в стену.
Когда вошла Аннушка, он ласково сказал:
— Самовар дайте, пожалуйста.
— Ишь как напугал, — весело ответила Аннушка.