— Я тебя избрал, я наставил тебя в стороне от других, я пометил тебя своим знаком.
Ив сжал кулаки, говоря себе, что все это бред, что это действует вино. Пусть его оставят в покое, он ничего не требует. Он хочет быть обыкновенным юношей, каким положено быть в его возрасте, похожим на всех своих ровесников. Тогда он сумел бы избавиться от одиночества.
— Я всегда сумею воссоздать одиночество вокруг тебя.
— Разве я не свободен? Я вольный человек! — закричал он.
Он стоял, и его тень шевелилась на листьях папоротника.
— Ты волен носить в этом мире сердце, которое я создавал не для мира; волен искать на земле пищу, которая не предназначена тебе; волен пытаться утолить голод, который ничто не способно утолить; ты не найдешь умиротворения ни с кем из людей и только будешь метаться от одного к другому…
«Я разговариваю сам с собой, — повторял мальчик, — я такой же, как другие, я похож на других».
В ушах у него шумело; желание поспать свалило его на песок и положило его голову на согнутую руку. Его окружало жужжание шмеля, потом оно удалилось, растворилось в небе. Восточный ветер нес с собой запах свежеиспеченного хлеба и лесопилок. Он закрыл глаза. На его лицо, у которого был вкус соли, налетели мухи, и он отгонял их сонным движением руки. Этот распростертый на земле подросток не мешал вечерним сверчкам; с ближайшей сосны спустилась белка, чтобы напиться из ручья, и пробежала совсем рядом с его неподвижным телом. Какой-то муравей, возможно, тот самый, которого он освободил, пополз вверх по его ноге; за ним стали карабкаться другие. Сколько времени понадобилось бы ему оставаться совершенно неподвижным, чтобы они осмелели и начали растаскивать его на части?
Свежесть, которой потянуло от ручья, разбудила его. Он вышел из зарослей. Пиджак его был испачкан смолой. Он вытащил из волос несколько застрявших там сосновых иголок. Туман с полей все больше и больше захватывал лес, и этот туман походил на пар, поднимающийся изо рта в холодную погоду. На повороте аллеи Ив столкнулся лицом к лицу с матерью, читавшей молитву. Она набросила на свое праздничное платье старую фиолетовую шаль. Верх платья украшали «просто прелестные», как она имела обыкновение говорить, кружева. Длинная золотая с жемчугом цепь была скреплена брошью: огромными переплетенными буквами Б и Ф.
— Откуда это ты? Тебя тут искали… Это не слишком вежливо.
Он взял руку матери, прижался к ней.
— Я боюсь людей, — сказал он.
— Боишься Дюссоля? Боишься Казавьей? Ты с ума сошел, мой бедный дуралей.
— Мама, это людоеды.
— Как бы то ни было, — задумчиво сказала она, — объедков они после себя не оставляют.
— Ты думаешь, через десять лет от Жана-Луи что-нибудь еще останется? Дюссоль постепенно сожрет его.
— Что за глупости ты говоришь!
Но тон Бланш Фронтенак выражал нежность:
— Пойми меня, милый… Я спешу увидеть Жана-Луи определившимся. Его очаг будет вашим очагом; когда он образуется, я смогу уйти со спокойной душой.
— Нет, мама!
— Ну посмотри сам. Я вынуждена то и дело отдыхать.
Она тяжело опустилась на скамейку возле старого дуба. Ив увидел, что она ощупывает грудь под кофтой.
— Ты же знаешь, что это не злокачественная опухоль, Арнозан тебе сто раз говорил…
— Вроде бы так… А еще этот ревматизм в сердце… Вы даже не знаете, что я испытываю. Смирись с этой мыслью, мой мальчик; тебе нужно к ней привыкнуть… Чуть раньше, чуть позже…