Яков Гордин
Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки
© Яков Гордин, 2016
© «Время», 2016
Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России» 2012–2018
В минувшем августе пошел я на Ваганьковское к Булату Окуджаве.
Апокалиптичность. Ощущение позднеримского конца времен.
Попытка объясниться с героями
В этой книге я попытался, осознавая ограниченность своих возможностей, очертить судьбы и мировидение трех дорогих мне людей, дружба с которыми необыкновенно обогатила мою жизнь. Льщу себя надеждой, что и я был для них не бесполезен.
Разумеется, характеры, судьбы, интеллектуальные задачи, которые эти люди перед собой ставили, были многократно сложнее и ярче того, что я смог передать на бумаге. А возможно, и того, что я смог понять.
Я не знаю, как бы они отнеслись к общему названию этого двухтомника. Каждый из них по-своему понимал, что такое империя, и по-разному относился к этому гигантскому явлению. И по-разному представлял себе ее судьбу. Но для каждого из них это был не пустой звук. И они понимали связь своей судьбы с ее судьбой – сквозь века.
Проще всего с Давыдовым. Он презирал самодержавное государство с его беззаконием, унижением человеческого достоинства. Собственно имперские проблемы его не очень интересовали. Когда он писал о Пушкине, то империя представлялась ему тюрьмой, за пределы которой не мог вырваться поэт.
Но не только. Пожалуй, один Юрий Давыдов мог соотнести имя Пушкина с подобной ситуацией – не в упрек Пушкину, естественно, а просто «бывают странные сближения», как сам Пушкин говаривал.
«В минувшем августе пошел я на Ваганьковское, к Булату Окуджаве».
Булат был другом и Давыдова, и Эйдельмана. Не смею говорить о дружбе, но мы с Булатом были на ты – по его, разумеется, инициативе. То есть дружеская симпатия взаимная была, хотя встречались мы редко.
И недалеко от могилы Булата – только Давыдов мог это заметить, – оказалась могила родственников некоего Адольфа Стемпковского. Того самого, что в Цюрихе выдал агентам царской охранки Нечаева. «И Серега Нечаев попал в Алексеевский равелин, где и принял смерть». Нет, Давыдов Нечаеву не симпатизирует. Он наблюдает безумные переплетения исторических нитей.
«Тут по касательной и Александр Сергеевич Пушкин. Шутка-то в том, что муж его сестры служил в Варшаве… Гм, не только редактором русскоязычной газеты, но и куратором русской заграничной агентуры… Павлищев этот, он кем, согласно родственней номенклатуре, приходится Пушкину?» Вот она, изнанка величия империи, чьим певцом до поры был Пушкин.
Это потрясающий по своей смысловой мощи роман Давыдова «Бестселлер».
Тут вам и Российская империя, и советская империя, и Пушкин…
Эйдельман, сквозь всю творческую жизнь которого проходит стремительная фигура Пушкина, «певца империи и свободы», по знакомому нам глубокому замечанию Георгия Петровича Федотова, историк, тщательно изучавший психологию русских императоров и пытавшийся найти истоки их трагедий, собственно, всю жизнь писал о трагедии империи, отринувшей пушкинскую мечту о гармоничном сочетании империи и свободы.
И Давыдов, и Эйдельман высоко ценили Бродского, и, безусловно, прозревали в нем связь с Пушкиным.
Ведь и Бродский был «певцом империи и свободы». Той же свободы, но другой империи. Пушкин – до поры – питал иллюзии относительно имперской идеи, воспринимая Российскую империю как мощное организующее начало, устремленное в будущее. Он пел империю на взлете, мечтая увидеть на вершине этого взлета человека, чья личная свобода гарантируется стройной мощью государства.
Бродский пел империю упадка. Он пел трагедию империи. Для него сливались Российская и Римская империи и возникал некий фантом, который его преследовал. (Он и Соединенные Штаты называл империей – см. «Колыбельную Трескового мыса».)