— Уморился, милушко?.. То-то, с непривычки. Что для агронома самое важное? Голова, думаешь?.. Нет, ноги.
И снова надолго замолчит, снова поспевай за ним.
Пробежал километров пятнадцать, исколесили поля, обделали все дела, до вечера еще далеко, а уж возвращались обратно.
Лесная дорожка с чуть приметным колесным следом вынырнула из сосняка, закружилась средь кустов дикой малины. Вот упавшая ель — ржавые высохшие ветви опутала трава, вот широкий пень — в выгнившей сердцевине, как в чашке, темная вода, не высохшая после вчерашнего дождя. А там будет спуск, поле, от него километров пять и деревня — можно отдохнуть.
Они вышли к спуску и остановились… Павел удивленно оглянулся на агронома.
— Та ли дорога? Не заблудились ли, Трофим Саввич?
Остановился и Чистотелов, гмыкнул неопределенно, уставился вперед: озеро!
Они утром проходили здесь — никакого озера не было и даже ни речки, ни лужицы. Теперь же впереди тускло-голубоватая вода покойно лежала под облачным небом.
— Отмахали!.. Где же мы? — Павел с усталости почувствовал раздражение.
Но Чистотелов дернул бровями и уверенно зашагал к озеру.
Странное озеро… Павел шел и пристально вглядывался. Берега у него плоские, ровные и прямые, невысокий кустик, торчащий в дальнем углу, не отражается в воде…
И, только подойдя ближе, Павел не удержался и негромко ахнул. Какое там озеро! Нет его! Нет воды. Это лен… Обычное поле льна, они и утром проходили мимо него.
Лен уже начинал отцветать. Его цветочки потеряли свою голубизну, были слегка блеклыми. Потому-то издалека они и походили на воду, разлившуюся под низким облачным небом.
— Черт возьми! — удивился Павел. — Один я, пожалуй бы, оглобли назад повернул. Озеро и озеро — полное впечатление.
— Ленок! — Чистотелов ласково вырвал несколько мягких стебельков. — Густо он у них здесь поднялся, да низковат…
И молчаливый старик вдруг разговорился.
— Откуда у нас хорошему льну быть? — забубнил он. — Удивляться приходится, как он еще до сих пор не выродился. Вот пшеница, на что она у нас плохо приживается, а сеем и знаем, что за сорт, какие качества. Таблички даже по полям расставляем — тут, мол, такая-то и такая-то. А лен у нас без имени, без отчества. Одно знаем — долгунец. А долгунца-то около десяти сортов насчитывается. Спроси меня, что это за сорт. Не скажу. Так какой-то, безродный. И не долгунец… Прежде начнешь вешать лен на изгородь, до земли головками достает. Коршуновские холсты славились, из Москвы к нам купцы наезжали. Нас за лен государство озолотить может. За лен нам и пшеницу дадут и деньги. А мы ко льну задом. От счастья своего отворачиваемся…
Павел, поспевая за стариком, удивлялся горечи и обиде, которые слышались в словах агронома.
— Что ж молчишь? Ставь вопрос.
— Молчу?.. Да я кричал, кричал, охрип от крика. Видать, стейку горохом не прошибешь. Вот у меня в столе лежат рядышком два документа: один благодарность райисполкома колхозу имени Первого мая за перевыполнение плана по сдаче льнотресты, другой — решением того же райисполкома, где этот колхоз вместе с председателем Костей Зайцевым разносится в пух и прах за нарушение плана сева — не досеял ячменя и пшеницы, пересеял лишка льна. Одной рукой тянут ко льну, другой — отталкивают. Вот как у нас, а ты говоришь — не кричал.
Вспоминая этот разговор, Павел долго ворочался на жестком матраце в доме Игната.
Дело не во льне — в большем.
В моторе машины можно иногда слышать глуховатый стук. Неопытному человеку этот стук ничего не говорит. У механика он вызовет тревогу: стучат подшипники коленчатого вала! Если вовремя не остановить мотор, не подтянуть подшипники, мотор выйдет из строя, ставь тогда машину на капитальный ремонт. Глуховатый стук — сигнал надвигающейся беды.
Хиреющий лен в исконно льноводческих местах — такой же сигнал беды: жизнь Коршуновского района идет неправильно.
К этому сигналу не прислушиваются, его не замечают, молчат. Почему?
Министерство спускает планы области, область — районам, район — колхозам, крутится колесо, работает налаженная машина, попробуй поправить ее движение — опасно, вдруг да обломает руки!..
Встал Павел вместе с Игнатом. Ушел, отказавшись от завтрака. На пути к дому сделал крюк, заглянул в МТС, встретился с Чистотеловым, попросил у него те два документа, о которых рассказывал ему агроном. Документы, оба подписанные одним лицом — председателем райисполкома Сутолоковым, действительно противоречили, били один другой.
Щекастый парень Петя Силин, секретарь-машинистка МТС, снял для Павла копии.
Дома Павел взял первую подвернувшуюся под руку пустую папку. Это была обычная папка — такие сотнями выпускала местная артель инвалидов, — на лицевой корке казенная надпись. «Дело №…», уже старая, потертая, завязки чернильного цвета вылиняли и почти не пачкали рук. В эту-то папку и положил Павел копни.
Саша забылся утром, спал всего несколько часов, и они унесли его домой. Снился живой и здоровый отец, качающий на коленке Лену, но распевающий почему-то не о привычном дядюшке Егоре в онучках новых, лапотках кленовых, а громко, как репродуктор, что висит в углу комнаты: «Теперь я турок, не казак…»
Проснулся — действительно поет радио. С удивлением огляделся — куда попал? Желтый дощатый потолок, ситцевая, прозрачная от старости занавесочка, тесная, не по росту, кровать: не дома! И в ту же секунду вспомнил: ночь, два голоса, негромкие, спокойные… Саша вскочил, затравленно озираясь, стал одеваться: «Уйду! Уйду! Сейчас же! Ни минуты лишней…»
Изба пуста — ни гостя, ни хозяина, только за перегородкой одна из дочерей Игната Егоровича выговаривает братишке:
— Ну, чего кошку слюнями мажешь? Она сама умоется.
У окна, на маленьком столике, — дешевый приемник. Он и поет… Хозяева вышли на минутку, — должно быть, скоро вернутся.
Боясь с кем-либо встретиться, Саша выскочил на крыльцо.
Солнце стояло уже высоко, припекало не по-утреннему, разморенные куры лежали в пыли на дороге. У соседей в хлеву жалобно мычала корова.
А в деревне — ни человека. Дорога, уходящая в поле, пуста. Сейчас по этой дороге до шоссе — пешком, там он остановит машину, попросит шофера довезти и… не вернется. Все! Кончено!
Но одна мысль заставила Сашу остановиться: «Так и уйти, не сказаться?.. Сбежать?.. Нет, надо поговорить с Игнатом Егоровичем. Скажу открыто: слышал, знаю, работать с вами не могу, помощи вашей не надо… Честно и прямо. Пусть тогда упрекнет, что сбежал, как трус».
Саша уселся на ступеньки крыльца — Игнат Егорович мимо своего дома не пройдет, рано или поздно появится.
Из соседнего двора вышла рыжая корова, медлительная, важная, — не поверишь, что минуту назад она мычала жалобно и просяще. За ней, держа на весу хворостину, появилась старуха. Она невольно ворчала:
— Самим небось заботушки нету… Назаводили животин… Куды, клешнятая! Вот ужо-тко опояшу!
Заметив сидящего на крыльце Сашу, подставила козырьком ладонь к глазам, бесцеремонно оглядела, равнодушно отвернулась и забубнила свое:
— Себе-то мясы нар остила, а чуть что: свекровушка, свекровушка… А свекровушка ворочай. Нет чтоб самой раненько подняться да позаботиться, кобыла необъезженная…
Загребая пыль жилистыми, черными от застаревшего загара ногами, старуха медленно удалялась.
Казалось бы ничего не случилось: прошла мимо, погоняя корову, незнакомая старуха, взглянула, отвернулась, пробрюзжала свою старушечью беду, а Саше от всего этого вдруг сделалось тяжело до удушья.
Вот он сидит на чужом крыльце, у чужого дома, мимо проходят чужие люди, жалуются на что-то свое… Какое дело этой старухе до того, живет на свете он, Саша Комелев, или не живет, случилось у него горе или нет… Вот крыши деревни с мшистой прозеленью по темному тесу, под каждой — люди, у всех свои радости, свои обиды… За этой деревней другие деревни, села, где-то далеко стоят города. Велик свет, всюду живут люди, и на всем свете нет никого, кто бы мог помочь Саше. Мать? Сестры? Да они сами ждут от него помощи. Велик свет, а ты один! Как хочешь, сам устраивайся.