И, лишь проезжая Кампо-ди-Фиори, вздохнул блаженный Рафаэль, даже закрыл бы взор рукой: посредине, довольно высоко на столбах, громоздилась неуклюжая клетка; три человека в колпаках сидели в ней – это были воры, обокравшие церковь. Завтра повезут их через Рим в шутовских митрах с дьявольскими изображениями к Латеррану; там четвертуют и сожгут. А пока несколько алебардщиков караулят их, народ толпится, слышен говор – в двадцати же шагах мирно торгуют на лотках ленточками, амулетами, жарят на жаровнях рыбок, уличные писцы пишут письма… Нет, мимо, мимо! Ни издевательств, и ни краж, ни казней не желает проезжающий художник – это мелко, горестно, не нужно. Со спокойным, светлым интересом погрузится он у Биббиены в мир статеров, дариков, дидрахм. Может быть, вспоминая «Парнас», прочтут они отрывок божественного Платона, перл типографии Мануция; послушают сонет Кастилионе, выпьют по бокалу сицилианского, отдадут честь куропаткам и фазанам. Голубой день будет над ними безмятежен.
Но сегодняшнего вечера пропустить нельзя. И к семи Рафаэль уже дома, – робкий Дезидерио лишь немного видел его – Учитель снова переоделся, он не может запаздывать, огорчать друга своего, Агостино Киджи, встречающего закат на притибрской вилле.
Все же к закату Рафаэль не поспел. Солнце уже скрылось; гигантский оранжевый веер сиял за Ватиканом, в нем четко чернели пинии по холмам, и глубоким, насыщенным блеском были полны улицы Рима, когда Рафаэль всходил по лестнице. Слуги в богатых ливреях низко кланялись. Благоухали цветы в корзинах. На верхней ступеньке последние лобзанья солнца залили его пурпуром, кинули алые пятна на простенок, потолок. Легко, в нежно-шуршащем шелке шел Рафаэль, он ощущал аромат роскоши, изящества, милых женщин, – и вступил в залу, где в синеющем полумраке зажигались уже золотые канделябры. Ровное мелодичное журчание голосов – многие уже собрались – неслось оттуда.
И эту залу, и виллу знал Рафаэль – сам он и ученики его трудились тут, накладывая на стены своими фресками светлый покров радости. Летали голуби Венеры, нежная Психея восходила на Олимп – совершать брак с Амуром; небожители в облаках принимали ее, правили свадебный пир, цветы сыпались, разливались благоухания, и бессмертная пляска увеселяла сердца бессмертных. А могучая природа одаряла их цветами, и плодами, бабочками, птицами – все жило и шелестело в дивных фризах.
– Наконец-то, Рафаэль, и вы. Наконец! – говорил хозяин, Агостино Киджи, – высокий, тонконосый, с гривой волос бородатый человек, беря его под руку. – Мы уж подумали, что вы обманете.
Рафаэль мягко поклонился.
– Этого, кажется, со мною еще не было.
Гости шумно и весело его приветствовали.
– Бероальдо собирался уже читать новые сонеты, – ласково проговорила мона Порция, у которой художник почтительно поцеловал руку. – Но поджидали вас.
Рафаэль поклонился и сказал, что, если бы эти сонеты были прочтены дважды, вряд ли остался бы кто-нибудь недоволен.
– Но пойдемте сюда, друг мой, – продолжал Агостино, увлекая его к лоджии, – пока не завладела нами какая-нибудь из Психей, сделайте честь вину, для вас сохраненному!
И Агостино, слегка раздувая тонкие ноздри, вывел его в просторную лоджию, всю разубранную цветами, с видом на Тибр и Рим. Небольшие столики были расставлены у балюстрады. За ними сидели, пили, смеялись. У одного, с большим букетом чайных роз, они сели. Агостино налил из хрустального, граненого графина по бокалу вина.
– Все то же вино, – Рафаэль улыбнулся, – что и боги пили на свадьбе Психеи. Только в венецианском бокале.
И, держа его за тоненькую ножку, прежде чем выпить, вдохнул он нежный аромат.
– Да, любезнейший Рафаэль, не будь я христианином и банкиром его Святейшества, я хотел бы, чтобы после смерти жизнь моя шла в том же олимпийском мире, что вы так чудесно воскресили на стенах наших.
Рафаэль протянул опорожненный бокал.
– Еще вина, дорогой Агостино.
– Охотно, да, ваше здоровье! За ваше чародейное искусство.
Они чокнулись.
– Да, продолжаю, я желал бы жить вечно в воздухе Олимпа. Смерть… ах, не хотел бы я ее, и ни сейчас, и ни когда-либо.
Он слегка вытянул вперед и сжал руки. Глаза его блеснули – почти дико, страстно.
– Если говорить серьезно… это, понятно, будет… рано или поздно. Но – дальше, дальше! Вы еще во цвете лет, Рафаэль, а у меня уже седины. Правда, судьбы своей никто не знает… Ах, я хочу еще жить, хочу, художник! – почти вскрикнул он. – О, какие во мне силы! Я хочу бороться, повелевать, ласкать… творить, я хочу, чтобы вокруг меня были люди, как вы, я хочу напитать всю жизнь красотой, и быть вечно в огне, в огне…
Он оперся локтями на колени, сжал голову.
– Вы поймете меня. Вы поймете – ведь не только же торгаш я, и не только рудники, конторы, банки меня занимают… Хотя, – прибавил он, и глаза его заблестело вновь, – и это… о, и это увлекает, и богатство, и могущество.
Рафаэль вздохнул.
– Я люблю жизнь не меньше вашего. И как раз сегодня кажется она мне особенно прелестной… Но… за все последнее время, с какой-то новой, необыкновенной ясностью я чувствую, насколько все мгновенно, как призрачно, Агостино… Я не удивился бы ничему такому, что ранее казалось странным… и далеким.
Агостино улыбнулся.
– Вы цветете! И вы знаете, что ничто горькое вас не заденет.
– Нет, – ответил Рафаэль покойно и как бы задумчиво, – мы ведь ничего не знаем – я лишь повторяю ваши слова. А скажите, будет у вас нынче Лаурана?
– Будет… полоумная женщина. Почему вы спрашиваете?
– Она прислала мне стихи. Я хотел бы поговорить с нею.
В это время в залу, уже ярко сиявшую в сумерках, плавными и неслышными своими шагами вошел кардинал Джулио. Длинный его нос, как всегда, что-то вынюхивал. Смесь сладости и мрака была на лице. Агостино поднялся.
– Простите меня, Рафаэль. Надо встретить эту лису.
Рафаэль остался. Он медленно отпивал душистое вино и смотрел за балюстраду, где кипарисы, лавры, апельсиновые деревья сходили к Тибру аллейками и в беспорядке, фонтан журчал, и среди олеандровых боскетов стояли каменные скамейки; в нише направо белела статуя.
Закат угас. За Тибром простирался Рим – уже тонущая в весенних дымных сумерках громада садов, дворцов, развалин, храмов. Налево Сант-Анджело вздымался – зубчатыми башнями; прямо виднелся купол Сайта Мария Ротонда, а направо, над Форумом и Велабром, синел уже туман, прорезываемый черными кипарисами. В городе огоньки зажигались, но на горизонте, призрачно выделяясь на фиолетово-сиреневом небе, переходившем в нежно-оранжевое, розовели Сабинские горы: волнистой, прерывистой линией от Монте Соракто до Монте Дженнаро. Смутный гул доносился из города – но уже смягченный, утишенный – вечер наступал. Звезда бледно замерцала над Авентином.
Рафаэль долго, внимательно любовался видом давно знакомым и всегда новым, потом перевел взор назад, к освещенной зале. Видно было, как Агостино любезно и почтительно беседовал с кардиналом, как приветливо кивала вновь прибывающим мона Порция, как слуги пробегали с подносами, прохаживались гости. Можно было подумать, что по одну сторону дремлет вечность Рима, пустыня Кампаньи, гор, а по другую, светлый и легкий, вьется непрерывный карнавал.
На минуту все стихло в зале. Раздались звуки лютни, и небольшой, но мелодический голос запел:
Лютня аккомпанировала мягко и нежно. Нежно-серебряное было и в пении, и в полузаглушенных, но прозрачных звуках инструмента. Когда певица закончила, раздались аплодисменты. Агостино вновь вышел в лоджию, подошел к столику Рафаэля, налил себе вина. Лицо его было взволнованно, несколько побледнело.