Выбрать главу

– Вся жизнь, – сказал Рафаэль, – как вон то облачко, золотая ладья, скользящая в закате. Приходит, уходит.

– Ах вы, художники, поэты, всегда иначе принимаете невзгоды, нежели мы. – Агостино засмеялся. – В вас нет борьбы. Если бы я был болен, я торопил бы своего врача, и мне досадно было бы промедление, отрывающее меня от дел.

Рафаэль приподнялся, оперся на локоть. Взгляд его оживился.

– Да, я знаю это чувство, знаю… И послушайте, Агостино, я ли не брал, не глотал весь этот свет и великолепие… О, разве не отпил я из золотой чаши жизни?

Агостино в это время взял в руки сверток, развернул его и посмотрел. Потом улыбнулся.

– Стихи. Разумеется, от поклонницы.

– Это сонет Луараны. Он давно уж лежит здесь.

– Вот видите, как о вас сказано:

Ты в нежности приемлешь образ Бога, Ты в радости взойдешь в Его дворцы…

Прочитав еще две строки, Агостино остановился.

– Отчего же вы не продолжаете?

– Ну, там какие-то сумбурные прорицания, совсем во вкусе этой вашей Лаураны.

– «Но помни, смертный…» – произнес Рафаэль. – Все равно, дорогой Агостино, я ведь знаю сонет…

Он замолчал.

Агостино попытался изменить разговор, отвлечь его, но Рафаэль остался задумчивым. Вскоре он вновь устал, ослабел и слегка даже застонал. Ему трудно было дышать.

Когда ушел посетитель, он позвал к себе Дезидерио.

– Дизи, завтра я хочу исповедоваться и причаститься.

Дезидерио сначала молча на него посмотрел, поцеловал ему руку, вышел. У себя в комнате сел к столу и подпер руками голову. «Учитель умирает!» – пронеслось в его душе. Он зарыдал.

V

В среду Рафаэль исповедовался. Был он уже очень слаб, дышал неровно, с хрипом, но еще мог заняться делами земли: раздал имущество свое ученикам, завещал деньги на перекрытие дарохранительницы в Сайта Мария Ротонда, где и желал быть погребенным. А затем медленно, но неотвратимо стал погружаться в полусон, преддверие сна вечного. Как и жил, умирал он покойно. Грудь его как бы устала дышать; глаза – устали смотреть, и с замирающим дыханием все прежнее, что знали в имени Рафаэль, переходило в край воспоминаний.

Последний вздох его, еле слышимый, слабо-таинственный, раздался в пятницу на Страстной неделе, как в пятницу же на Страстной тридцать семь лет назад пришел он в мир. В этот день произошло несчастье с лоджиями в Ватикане. Тело же Рафаэля было перенесено в залу, где в головах его поставили «Преображение». Все, приходившие проститься, видели это творение, последнюю работу мастерской Рафаэля.

Днем дождь шумел, а к вечеру все успокоилось, небо прояснело. Закат нежно-алый, и шелковеющий, вливался в залу и окроплял бледный и высокий лоб с темными кудрями, огромные глаза, уже умолкшие, губы, столько лобзавшие; руки, торжественно сложенные на груди, – столько творившие и ласкавшие столько! Спаситель возносился над ним на горе Фавор. Ученики, не в силах вынести света Фаворского, закрывали лица руками. А внизу одержимый мальчик корчился в руках мужчины, и женщина на коленях – вновь отзвук Империи – указывала на него пальцем.

Друзья, поэты, дипломаты, кардиналы, сам св. Отец – все перебывали у него. Среди них робко терялся юноша Дезидерио. Он молчал, плакал тайно, у себя в комнате, да по ночам спускался, и подолгу, при свете погребальных свеч, всматривался в Учителя. А ночи непрерывно текли, сменяясь днями, и опять ночами, и вот уж бедный прах Рафаэля с царственной пышностью похоронен, как желал усопший, в Сайта Мария Ротонда. Любящие плачут, тоскуют женщины, равнодушные равнодушны. Ученики делят ризы, а дни летят все далее и далее, и такие же чудесно-голубые утра над Римом, так же воздух сияет и золотеет пред закатом, так же улыбаются трастеверинки, так же уплывает все в синеющий туман былого; и в храмах, галереях, Ватиканских станцах – ясные и мелодичные, ритмом и гармонией овеянные – процветают образы Рафаэля. Но дворец его на Борго Нуово пуст. Многие ученики уж разошлись. Собирается на родину и Дезидерио, хоть и тяжко ему оставить в Риме могилу Учителя. Но уж он уговорился с купцами, возвращающимися через Умбрию в Урбино, и они его подвезут.

Накануне отъезда, сидя один в полупустой комнате, перед вечером, Дезидерио писал: «Мы завтра едем. Марко Антонио Бистиччи показал мне мула, на которого я сяду. Я рассматривал седло, уздечку, гладил по спине покорное животное, которому надлежит нести меня на родину, и разные мысли шевелились в голове моей. Я не думал, что так буду возвращаться! О, каких надежд был я полон, отправляясь сюда! Мне казалось, что близость Учителя, его советы, указания откроют мне двери великого искусства, к которому стремилась моя душа. Вышло иначе. Талант не раскрывается во мне или, может быть, вовсе его не было? Во всяком случае будущее мое очень, очень скромно: вряд ли оно выйдет за пределы родного Фоссомброне, где с усердием и полным прилежанием стану я применять то, чему все же научился у незабвенного Учителя.

Его нет уже! Слезы застилают мне глаза, и горло сжимается, когда вспомню, что никогда уже, никогда не увидать мне его стройного, совсем юношеского еще облика, этих темных кудрей, в которых странно было бы видеть седину. Да, он ушел молодым, как молодостью была проникнута его жизнь, его искусство. Отчего покинул он нас так рано? Одни говорят, что причиной тому переутомление; другие, что он злоупотреблял любовью; что сам Рим, древний, ветхий Рим, который он беспокоил раскопками, отомстил ему, послав ему смертельную лихорадку. За эти дни горя, за эти ночи, проведенные у его гроба, я много передумал. Мне кажется, причина иная. Сравнивая его с другими людьми – здесь, в Риме, я довольно насмотрелся, – я всегда думал, что Учитель – особенное существо. Весь он будто бы создан из более нежной и тонкой ткани, нежели мы. Он – изящнее, легче, хрупче всех нас. В этом грубом – все-таки – мире он прошел светлой кометой и надолго загоститься тут не мог.

Я видел, как он причащался, я был с ним до самой его кончины. И я счастлив, что умер он христианином; теперь нет для меня сомнения, что его светлая душа будет принята в сонм бессмертных. Он искренне раскаялся в своих грехах, но и грехи его – не из числа страшных, смертных.

Однако начинает смеркаться. Вот новый месяц, бледный, тонкий, появляется на лиловеющем небе.

Весенняя дымка одевает Рим. Несколько огоньков зажглось.

Пора! Прощай, Учитель! Прощай, Рим!»

Он отложил перо и сидел задумавшись. Потом прибавил: «Незадолго перед смертью Учитель сказал мне, что если я пойду в монахи – то чтобы за него молился. Я молюсь и так. А в монастырь… может быть, и пойду».

Притыкино, 1919

Карл V*

I

Предвечерний день стеклянел в жаре зыбком и прозрачном. Сухо и беззвучно было в малолюдной области Эстремадуры. Златовыжженные нивы, темные дубовые леса, да горы, бледно голубеющие на краю небес.

Синие тени ложились на дворе монастыря св. Юста, что под Харандильей – от узорного колодца, от витых колонок портиков. Зной все плавил. Воздух блистал белым. Приникли голуби на черепицах крыш. Павлин в саду, щеголь отчаянный, притих, стоял, не шевеля очкасто-зеленеющим хвостом своим волшебным. Изредка брел худенький монах – как черное виденье.

К стене монастыря, в общей ограде с ним, пристроен был небольшой дом, среди обширных цветников с фонтанами и сада, вниз тянувшегося. Далекий вид – в поля, на вдалеке маячащие горы отсюда открывается. На скамье, вблизи террасы, сидели трое приближенных императора. Испанец, длинный и иссохший мажордом Кихада, давний друг, держался прямо и покойно, как ходил он прямо, не сгибаясь, штурмовать Голетту. Краснощекий молодой Матис, фламандский лекарь, задыхался. И был подавлен скромный Фан Мале.