Выбрать главу

И сказал я: вот мое горе – изменение десницы Всевышняго».

– Сколько царств победил, – сказал вдруг глухо Карл. – А себя не мог победить.

Фан Мале не понял, остановился, недоуменно на него взглянул.

– Читай, читай.

Перевернул страницу.

«Буду вспоминать о делах Господа; буду вспоминать о чудесах Твоих древних; буду вникать во все дела Твои, размышлять о великих Твоих деяниях.

Боже, свят путь Твой. Кто Бог так великий, как Бог наш!

Ты Бог, творящий чудеса; Ты явил могущество свое среди народов;

Ты избавил мышцею народ Твой, сынов Иакова и Иосифа. Видели Тебя, Боже, воды, видели тебя воды и убоялись и вострепетали бездны.

Облака изливали воды, тучи издавали гром, и стрелы твои летали.

Глас грома Твоего в круге небесном; молнии освещали вселенную; земля содрогалась и тряслась.

Путь Твой в море, и стезя Твоя в водах великих, и следы Твои неведомы.

Как стадо, вел Ты народ Твой рукою Моисея и Аарона».

IV

Карл не позволил Фан Мале сопровождать его. И секретарь остался. Император же тихонько, слегка скрипнув дверью, вышел на террасу, опустился в кресло. Здесь нередко сиживал он на закате солнца.

Но сейчас было еще сумеречно, темно-зеленым, предрассветным сумраком. Пробили монастырские часы. Цикады стрекотали. С дальних гор тянуло тонким благовонием чабра. Закрыв глаза и полулежа в кресле, Карл медленно вдыхал утренний воздух. Нежным и сладчайшим веянием сходил он ему в душу. Как тихо, как прелестно! Как далеки люди, брани, войны, ковы! Точно все – любовь и ласка.

Карл полуулыбнулся сквозь опущенные веки. Так же нежно-благосклонны были утра в Регенсбурге, когда свечками цвели каштаны, смутно зеленела по холмам весна, и светлый ветер бил в лицо, благоухая нивами и цветом яблонь; когда в высокой башне, с видом майским на приволье дальней Швабии, Варвара Бломберг отдавала ему цвет юности. И пусть проворный маленький Жуан как бы племянником Кихады бродит здесь, стреляет голубей, ворует вишни в садах Квакоса. Пусть он сын греха, но – сладостного. Ни Варвары, и ни Изабеллы больше нет. И быть может, светлый облик Изабеллы, там, средь горних, где благоговейно поместит ее пред Троицею Тициан, – может быть, и он забудет, простит слабость смертному.

Перепел вдали затрепетал своею песнью. Линь всплеснул в бассейне; и лимонные деревья, по краям дорожки, золотистее благоухали. Жемчуг в небе пробегал – по звездам; жемчуг по земле струился – в звуках. Император медленно поднялся. Опираясь несколько на палку, двинулся вперед. Тонкое, серебряное мление разлилось вокруг, как бы туман мерцающий и невесомый. Все жило тихим восторгом и благоговением. Кроткий наполнял собою все, как Агнец утра. Тихий и неуловимый, нежно мир проструивавший.

Карл опустился на колени и припал огромным лбом своим к песку дорожки. Поднялся. В сердце светло и вольно.

– Вперед. Ну что же, Карл, вперед!

Он снова двинулся. Ступал неторопливо, по дорожке, огибая зеркало бассейна с стрелками форелей. Розы и тунисские гвоздики опьяняли. Опьянял и светловейный плеск фонтана, и жемчужные шелка небес проснувшихся. О, так бы все идти, под благостным крылом Видения!

Миновал ограду, через малую калитку вышел. Тихо было здесь, безлюдно. Дальние дубовые леса темнели по холмам; горы розовели; налево уходили скромные поля, обсаженные фиговыми, и миндальными, и шелковичными деревьями. Белела деревушка Квакос; да Уединенная Пустынка Божией Матери вздымалась профилем нехитрым. Так бы уходить, все дальше, дальше, в жизнь ли, в смерть ли, в нежности очарованья, в блеске утра зачинающегося. Идя, любя, взглянуть в глаза, раз навсегда, навечно…

День занимался. Нежно-персиковым, ковром тончайшим, протянуло на востоке по небу. В долине фиолетово-туманело, а по верхам дубов и буков на холмах струилось золото. Оно стекало все полней в равнину и ласково вверх гигантского орешника, куда шел Карл. Сюда вела аллея из монастыря; здесь серебристо, сказочно звенел источник, медленно вскипая, опадая в легких пузырьках, как в кружеве. Над ним орешник, современник самого монастыря иеронимитов, извивал могучий ствол, весь в дуплах, весь изъеденный, корявый, длинными корнями вросший в землю. Император принагнулся. Медленно склонился над водою, зачерпнул ее. Омыл лицо, отпил глоток и сел на камень. Ноги вытянул, вздохнул. Как светло и пустынно! Как благоухает чабром, диким чесноком, далекими и свежими лесами! Резво пролетел витютень, весь уже залитый златом, и уселся на верхушке. Тонкие дымки вьются над Квакосом. Медленно, однообразным звоном, благовестным для полей и гор, звонили в Юсте. Ризы Иисуса все белели над страной, над сердцем Карла.

В монастыре же, между тем, проснулись. Давно оставил Кармелиту Матис; Фан Мале, поднявшись с твердо-одинокого своего ложа, вдруг заметил, что не видно Карла, – и забеспокоился. Явился и Кихада, вымытый, при шпаге и при важности обычной. Показался сам де Регла – сухонький тарантул. При восходе солнца приходил он ежедневно и читал молитвы с Карлом.

– Где же повелитель?

Фан Мале не мог ответить.

– Но, однако, вы же спите рядом?

Фан Мале был сконфужен.

Матис зевнул и обнял худенького эрудита.

– Ну, опять чудит, наверно, ваш властитель. Думаете, он сбежал? Не верю, друг мой, не поверю ни за что. Нет, какая-нибудь штука новая. Не беспокойтесь. Будет снова кушать каплунов, нас с вами сравнивать, да с ним шептаться (он кивнул на удалявшегося Реглу).

– Его Величество плохо себя чувствовал всю ночь. Матис захохотал.

– А я – отлично. Потому – что я не полоумный. Скучно, – развлекаюсь. И конец.

А уже де Регла все вынюхивал, высматривал, расспрашивал. И сообразив, что Карла нет в монастыре, заметив приоткрытую калитку, быстро вышел в поле.

Увидевши де Реглу – маленькой и беспокойною фигуркой темною он приближается, – Карл приподнялся на травке, где лежал вблизи источника. Вновь как будто нечто виноватое прошло в лице его, и челюсть зажевала в некоем смущении.

Де Регла быстро, крепко и уверенно благословил его.

– Зачем же здесь, Ваше Величество? Одни, в пустынной местности?

Глаза его блестели. Он дышал как будто укоризной.

– Да я просто прогулялся…

– А ведь мы тревожились уже, мы подумали, не случилось ли чего.

Карл не ответил. Он сидел спокойный и задумчивый, в тени орешника; и хоть был покорен, но никто, казалось, не был нужен для него.

А через час, на муле, для него приведенном Кихадою, въезжал обратно в Юст. Монахи ему низко кланялись. Голуби летели стайкой в небе, обещавшем снова пламень. Карл же глядел холодно и безучастно, тем далеким взглядом, что оледенял сердца и ранее. Поднялся на террасу. Вновь пустынная равнина, с дикими лесами, и голубоватыми горами немо на него взглянула.

В комнатах маэстро Торриано заводили часы. Карл все пересмотрел их, и заметил, что одни отстали на минуту. Указал на это Торриано – требовал, чтобы часы шли с точностью полета времени. Тот исправил. И ушел.

Глобус, географические карты, алькарасские ковры, картины, книги – все цепенело на своих местах, привычное к покою. Благоухали милые цветы из окон. Вновь звонили в Юсте – звоном однообразным и печальным. Вновь безмолвны были комнаты властителя. Лишь Тициановы полотна бледно-золотисто исструялись. И на «Троице» таинственно излетал Дух святой в виде Голубя, из нечеловеческих туманов, беспредельно восседали Бог Отец, Бог Сын, а сбоку на коленях преклонялись Карл и Изабелла, среди сонма праведников.

Солнце подымалось выше. Новый, бело-раскаленный день вставал над Юстом, над Испанией, над императором. День новых служб, церемоний и обедов, сладких яств и длинных разговоров, день приемов и депеш, распоряжений и решений, и молитв, и тягостей, и размышлений. Карл проходил его в молчании. Никто не смел с ним заговаривать сегодня.

Перед ужином он подошел к бюро с резьбою по слоновой кости, отворил его и, взяв тетрадку, стал записывать.

«Ночь в тоске. Неправды и пороки моей жизни. Неудачи со врагами церкви. (Плохой ратник брани католической.) Секретарь ничтожен. Псалом семьдесят шестой. Господь Иисус являлся бестелесно и незримо. Утешение. В сердце голос: „Уходи“. Быть может, и ушел бы. Но настигнул Регла. Это ведь довольно страшно.