Клубника же эта – primaire[73].
Я друг праздности. Так как день начался для меня столь блистательно, я решил отдать его весь. Если бы не Диана, я уехал бы в С. Жермен или Шантийи. Но я люблю квартиру Дианы, и сама Диана приятна мне, вот почему я пошел к ней. Лифт, чуть подрагивая, вынес нас из полумрака к свету высокого этажа. Дом Дианы на краю парка. На лестнице тихо, и лишь где-то вглуби, за стенами – ты не знаешь, кто там живет, счастливо или несчастливо, прекрасно ли, безобразно – из таинственной глубины дома медленно и заглушенно девичьи пальцы разыгрывают прелюдии. В прихожей Диана снимает свой плащ. Теперь над ее легким платьем свободно возносится тонкая, длинная шея, несущая закругленную, как бы певучую голову. Изгиб шеи, плавно устремленный несколько вперед от позвонка спины, и составляет метку богини. Эту шею я очень люблю. Как гармония, некие светлые звуки, она действует на меня освежающе. Диане же позволяет носить себя с тою прохладою, некою отдаленностью, которая делает из нее Диану.
Когда я вхожу в эти светлые комнаты, господствующие над парком, затянутые голубыми обоями, с голубыми коврами, голубой мебелью, то сразу и с радостью чувствую, что здесь одинокая жизнь, что эти ковры, комнаты и диваны не утомлены и вообще они в стороне, сюда смотрит лишь, в окна, майское небо, светло-дрожащими массами ложится солнечный свет, да вот сейчас из отворенного в гостиной окна дальний ветерок прошелестел страницею недочитанного романа.
– Вы можете читать, спать, вообще делать, что вам угодно, – сказала Диана. – А мне надо навести у себя некоторые порядки.
Какая радость – сидеть майским днем у распахнутого окна! Как надо ценить и любить свет, обнимающий золотым и теплым ваши колени. Разумеется, от него выцветет этот штоф, побледнеет мягкий ковер. Но это такой удивительный Божий дар. Такая надежда.
Вдали, в бесконечном его сиянии, плывут, мрея, голубоватые холмы Медона и Сен-Клу, блистают крыши, тонкой стрелкой колоколенка.
Мы начинаем незаметное наше бытие – я и Диана. Я просто сижу у окна и смотрю, как в полосу света втекают мириады пылинок, сплетаются, расплетаются, проходят свою чреду, уходят в тень – иной, невидимый мир. Вижу, как бьется в запястье моем жилка. Закрою глаза, и цветные круги потекут в теплой, оранжевой полумгле. Из комнаты же Дианы доносится до меня обычная, будничная жизнь. Отворила комод, материи зашелестели, стул передвинула. Прошла в ванну и открыла кран. Все это вместе, да и звуки с улицы – рожок автомобиля, пение бродячего слепого – всегдашняя и бесконечная симфония.
– Вот видите, – говорит Диана, выходя. – Вы думаете, что я богатая. Я просто за собой слежу. Это платье мне перекрасили, я из него сделаю прелесть. Что это там, поет?
Мы высунулись из окна. Шея Дианы высоко и далеко выдвинула ее точеную голову с темными глазами, темными волосами, четко разобранными на прямой пробор. Еще новый мир нам открылся: высота. Проходящие внизу кажутся кружочками, выбрасывающими то вперед, то назад лапки. Вот видна лысина и протянутая рука с каскеткою. Рядом ребенок.
– Бросим артисту, – сказала Диана.
Я завернул франк в бумажку и кинул. Голые, нежные руки Дианы были совсем пред моими глазами. Солнце их обнимало, золотом зажигало пушок, и розовей были жилки.
Диана ушла по делам и за покупками. Я сказал, что мне хотелось бы побыть одному, если она позволит.
С высоты своего окна я видел, как она вышла из подъезда на залитую солнцем улицу и обратилась из богини в такой же черный кружочек, выставляющий лапку вперед, лапку назад. Вот она уже на углу, подняла голову и помахала платочком, а потом вовсе исчезла, ее просто уже нет, она погрузилась в Париж, как вот эта золотая пылинка сейчас видна, а вошла в полосу тени – пропала. Тайна человека в столице похожа на тайну письма, опущенного в ящик. Из тысячи направлений письмо и человек все-таки выберут себе путь какой надо.
А для меня – одиночество. И вот я обошел все жилище исчезнувшей Дианы. Как пустынно и сладостно! Легкие ковры света по-прежнему ложатся и в столовой, и в гостиной. В спальне несколько сумрачней. На спинке карельской березы кровати висят чулки. На туалетном столике пудреницы и косметики, флаконы, баночки. В углу на столике матерчатая кукла – беспомощно свисают ее руки. Запах духов и та прохлада и зеркальное изящество, что есть в самой Диане. Диана была замужем, но не похожа на замужнюю. Она девически стройна, вечная девушка, никаких детей и никакой привязанности. Нет даже кошки. «Я холостая, – говорила она мне. – Родилась холостой, холостой и умру». Я думаю, что временами у нее сменяются друзья, к которым все-таки она довольно равнодушна, но меня это не касается, как я не знаю, есть ли жених у той барышни, что вновь разыгрывает за стеной свои вариации, как и Диана ничего не знает о моей душе.
В ванной висели мохнатые простыни и капоты, пахло влагою и миндальным мылом. Здесь ежедневно Диана встает из вод, как бы рождается вновь, свежая и безупречная, и отдается заботам о скоротечной своей красоте. Надо надеяться, что она возвратится из странствия по запутанным улицам города, и уже завтра вновь вода приподымется под грузом ее ладного тела.
Вернувшись в гостиную, я ложусь на диван и жалюзи не спускаю. Пусть милый свет, лучший друг мой, ласкает мне ноги. Глаза же закрываю платком, и вот я уже на границе еще бытия, столько знакомого и столько всегда неизвестного – сон ожидает меня, тоже мой друг, иногда и целитель. Счастлив, кто ждет его с чувством крепкого, благодатного дня! И да будет Господь милостив к удрученным.
Нынче мое сердце легко. Майский свет, блеск, красота Дианы освежили его, и все-таки, ложась, ощущаю оттенок грусти, некую тень, точно бы ухожу. Вот и закрыл глаза. Заструились прозрачные капли, цветные круги, в теплой, оранжевой полумгле.
Итак, здравствуй, сон. Будь ко мне благосклонен. Когда час наступает, возврати к живым, к жизни – я ее довольно знаю, но не разлюбил.
Как бы то ни было, из всех улиц и закоулков Парижа Диана избрала для возвращения именно свою улицу, дом и квартиру. Своим ключом отперла свою дверь и появилась с покупками и пакетами, как раз когда солнце ушло из моей комнаты и апельсинным теплом вечер склонился – минута, когда вдруг ясно становится: да, ушел день золотой, светло-неповторимый!
Увидев, что я все еще лежу, Диана вздохнула.
– Вероятно, вы даже воды не поставили согреть к чаю?
Диана нередко упрекает меня в лени, в неумении жить. Она считает, что надо очень хорошо одеваться и мало есть. Быть деятельным и много работать, много иметь денег.
Чтобы несколько заслужить перед нею, я пошел на кухню, поставил воду на газ. Затем пытался хозяйничать и в столовой, но неблестяще: ибо неизвестно было, где что стоит.
– Нет, давайте лучше я, – сказала Диана. – Не барское это дело.
– Сами вы барыня.
– Это как придется. Нынче купила разных вкусностей к чаю, а ужинать вряд ли буду…
Я знаю поверхность Дианиной жизни. Иногда она ездит обедать в лучшие рестораны. Иногда же сидит дома на кашках, должает по мелочам, продает старые платья.
Сейчас закинув назад свои летящие рукава и обнажив нежные, холодноватые руки, Диана взялась за хозяйство. Ее движения быстры и стройны. Она ловко расставила все на столе, бесшумно прошла раза два в кухню, и высокая, знаменитая шея ее с головою богини господствовала неоспоримо и над квартирою, и надо мною, и была светлым звуком во всем тепло-оранжевом вечере.
Мы пили очень крепкий, душистый чай с удивительными пирожками и кексами.
– Я живу кое-как, – говорила Диана. – А люблю роскошь. Дорогие меха, камни… Ах, камушки! – Она вздохнула. – Вчера проходила по Place Venddme[74], прямо сердце остановилось, какие изумруды у ювелиров. Хоть бы американец какой-нибудь в меня влюбился!
И тут начался любимый ее разговор – ей бы хотелось свою машину. И самой править. Объездить все Луары, Гаронны и Пиренеи, жить в Париже, а когда захочешь, уезжать и в деревню.