Он оглядел ресторан.
– Тут вот тоже… Под заг-границу.
Бобка несколько обиделся.
– Современный стиль. Модерн. А если вам надо московского душка, так пожалуйте к Егорову, или к Тестову.
– Да, – говорил Колгушин Матери, – Константин Сергеич мой ближайший сосед. Они по философской части, в Германии работают. А это лето отдыхают у себя в имении, со мной рядом. Знаете, воздух хороший, природа…
Мать вспомнила время, когда сама ездила в деревеньку к родителям в Орловской губернии. Но родители умерли, дома нет, и она даже не знает, где придется проводить месячный отпуск.
– А что станция от вас далеко?
– Часика полтора езды.
Они разговорились. Мать спросила, нет ли у них поблизости усадеб с дачками. Какой-нибудь домишка, баня…
И объяснила для чего. Колгушин подумал.
– Настаивать не смею, кроме того, я человек холостой, может быть, это неудобно считается. А у меня самого флигилек есть, весьма приличный. Продукты из имения, молоко, масло.
Колгушин вспотел и заморгал. Ему вдруг представилось, что он, провинциал, помещик, сделал что-нибудь бестактное. Над ним вообще часто смеялись, и срезали его, а он не умел обороняться.
Но Мать вовсе не хотела срезать. Расспросила подробнее.
– Поговорю с сестрой. И к вам можно.
Бобка посмотрел на нее подозрительно.
– Дачу у вас уж снимают? – обратился он к Колгушину. – Живо!
По Бобкиному лицу Мать почувствовала, что ему неприятно, что без него что-то устраивается. Кроме того, он ревновал. Ему приходили иногда дикие мысли; они смешили Мать, но и доставляли удовольствие.
– Петух, петух, – шепнула она. – Раздул перья!
Колгушин вспотел.
– Я не смею настаивать, но весьма был бы рад, если бы вы с сестрицей к нам пожаловали. Скажу прямо: это оживило бы нашу местность.
Катя слышала эти слова. Слегка улыбаясь, она спросила Панурина негромко:
– Почему это ваш сосед такой чудной?
Панурин прищурился и свистнул.
– Как по-вашему, стоит нам с Мамашей оживлять местность?
Панурин доел кокиль из ершей, налил себе и Кате рейнвейну в зеленые бокальчики.
– Отчего же не стоит? Будут хо-орошие барышни в соседстве.
Кате стало совсем весело, она перестала стесняться Панурина. Она взглянула на его колени и засмеялась:
– Почему на вас такие смешные чулки, и огромные ботинки?
Панурин со смущением взглянул на свои ноги.
– Это костюм немецкого пешехо-да. Хотя, в сущности, я мало подхожу.
Катя улыбнулась.
– А я половину дороги с курсов всегда пешком.
Узнав, что она на филологическом, Панурин еще раз чокнулся с ней.
– Ко-оллеги, значит. Если б не был так ленив, может, ученым бы был, читал бы лекции. Барышни бы мне цветочков подносили.
Катя взглянула на него. Он, кажется, философ?
– Та-ак себе, ни то ни се, всего по-немногу. Кое-что ра-аботаю, правда.
Между тем в европейском ресторанчике становилось похоже на Россию. Компания студентов заказала чашу пива, и ее пустили вкруговую. Все орали, что-то доказывали, но неизвестно было, для чего это делается.
За другим столиком, сидя, заснул служащий в контроле. Два товарища его поссорились из-за того, что один хотел его будить, а другой не позволял. «Мой товарищ устал, – кричал он, – я не разрешаю его беспокоить».
Бобка тоже был в воинственном настроении, и порывался грозить врагам; близились всеобщие скандалы. Мать сочла нужным начать отступление.
Колгушин радовался, что счет невелик. Он покручивал усики.
– Итак, – он осклабился и пожимал Матери на прощанье руку, – буду ждать вас к себе. Может быть, вам и понравится.
Садясь на извозчика, Бобка бешено шепнул Матери:
– Если там что заведешь… смотри!
Мать вздохнула.
– Дурак ты, дурак, Бобка! Какой дурак!
Перебираться, не посмотрев, Мать не решилась. Она выбрала день, свободный от дежурства, и съездила к Колгушину. К вечеру вернулась в свои меблированные комнаты, у Курского вокзала. Вместе с Катей они снимали порядочный номер, с обычной красной мебелью.
Мать спала на большой кровати, за перегородкой. Катя, как маленькая, на диванчике. Их жилой дух состоял в полочке книг, где стояли Катины учебники, старый курс десмургии, висело несколько открыток – писатели, актеры; две-три желтеньких книжки «Универсальной библиотеки» и фотография Толстого, босиком.
– Как тебе показалось? – спросила Катя, когда Мать вошла.
Мать имела довольный вид.
– Сам этот Колгушин… – Мать захохотала. – И-го-го…
Она заржала и попробовала представить, как жеребец подымается на дыбы…
– Ужасно смешной? – Лицо Кати сморщилось от улыбки.
– Так и пышет из ноздрей у него огонь!
Катя обняла Мать сзади, повалила на кровать и защекотала.
– Прямо дурища, дурища, – пыхтела Мать. – Я тебя высечь могу, щенка.
И, оправившись, вывернувшись из-под Кати, Мать взяла ее в охапку и стала носить по комнате, как ребенка. Потом положила на стол, спиной вверх, навалилась на нее и нашлепала.
– Девушка должна честная быть, тихая, послушная, как стеклышко.
Катя хохотала и пищала.
– Мамаша тебя учит быть честной, а ты только о молодчиках думаешь!
Когда экзекуция кончилась и Катя сидя поправляла юбку, она изрекла:
– Во-первых, у тебя у самой муж гражданский. А я, к сожалению, действительно, как стеклышко. Нечем меня упрекнуть.
Мать сделала на нее свирепые глаза.
– У-у, щенок!
Затем успокоилась, налила себе чаю и спросила, не заходил ли без нее Бобка. Катя высунула ей язык, спокойно, длинно, и поиграла его кончиком.
Взяв чашку чаю, а в другую руку книжечку «Универсальной библиотеки», Катя уселась на подоконник. Окна выходили во двор, и отсюда были видны пути Курской дороги, составы поездов, паровозов. Вдали – стены и высокая колокольня Андрониева монастыря, а за ним очень далекое, бледно-золотистое вечернее небо. Свистели паровозы. Подходил дачный поезд Нижегородской дороги; блестели рельсы; и внимание разбегалось в этой непрерывной жизни, в зрелище вечного движения, неизвестно откуда и куда. Катя не смогла читать Банга, которого любила, и стала глядеть на поезда. «Если все так печально в жизни, как он описывает, то неужели и со мной будет так? Нет, невозможно». Глубина светлого неба, голуби, летевшие к складу, блеск Андрониевских крестов и дымок поезда, уносившегося, быть может, в Крым, к морю, все было так прелестно…
Катя потянулась, улыбнулась, что-то смутно в ней, но мучительно сладко сказало «да», и на глазах выступили слезы.
Потом она вслух засмеялась, высунула из окна русую голову и заболтала ногами. Если бы не боязнь Мамаши – возможности новой экзекуции, – она закричала бы «ку-ка-реку».
Но тут постучали, и вошел Бобка. Катя обернулась, сделала недовольное лицо. «Теперь меня ушлют!» Она предвидела, что у Бобки с Матерью будут разговоры; в таких случаях Мать нередко давала ей денег на трамвай, говорила: «Съезди в Петровский парк! Нынче погода отличная!»
Но сегодня Катю не услали. Правда, Бобка был несколько угрюм, но это зависело от того, что вчера он неожиданно проигрался в железную дорогу, хотя по своим соображениям должен был выиграть. Ему не хотелось рассказывать об этом Матери: она укорила бы его. Разумеется, было изрядно выпито.
– Что у тебя голос будто хриповат? – спросила Мать, сдерживая смешок.
Бобка погладил себя по шее.
– Вчера из Коммерческого суда ехал, надуло… Ведь я еще тогда заметил.
– Вот именно, – Мать была серьезна, – надуло; и холода какие!
– Ничего нет смешного! А ветер? Я же вообще склонен к простудам.
Мать смеялась открыто.
– Ну, и к водочке очень склонен.
Но Бобка вошел в азарт и стал доказывать, что простудиться легче всего именно в жару. Удивительно только, что Мать, да и Катя, хотя она курсистка, не знают таких простых вещей. А это может и ребенок понять.