Выбрать главу

Лештуков лежал в стороне на качалке, с глубоким интересом, наблюдая серьезное и в эту минуту до возвышенной суровости вдохновенное лицо художника, – его крепко сдвинутые брови, его потемневшие, суженные долгим напряжением глаза.

«Ишь, как вкусно работает», – думал Лештуков.

Процесс ларцевской работы заражал его самого, хорошо поднимал его нервы; ему хотелось откликнуться на чужое творчество своим собственным творчеством, мыслью отозваться на мысль, ответить краскам словом. Лештуков любил и понимал искусство. Он видел, что у Ларцева выходит из картины далеко не безделица… Джулия смотрела на него с полотна как живая, и все-таки это была не Джулия, а точно чужой и высокопоэтический образ нездешнего мира воспользовался наружностью Джулии для того, чтобы воплотиться в близкую и понятную людям форму и сказать им правду святой тайны, которую они смутно чувствовали, но не умели до сих пор ни узнать, ни назвать.

Легкий стук в дверь заставил художника с досадою положить кисть. Лештуков тоже поморщился. Внешний мир ломился в святая святых искусства: покой творчества был нарушен.

– Avanti![37]

Вошла Джулия.

– Ага, моя радость! – вскричал художник с прояснившимся лицом!.. – Где вы пропадали? Как хорошо, что хоть сегодня надумали зайти ко мне. Я ждал вас и вашего милого суда. Смотрите, Джулия, вы почти готовы.

На личико Джулии, уже и без того озабоченное, легла хмурая тень. Она взглянула на картину и отрицательно покачала головой.

– Вы слишком добрый, синьор Андреа, – сухо сказала она, опускаясь на стул. – Это очень красиво… очаровательно… Только это не я… Добрый день, синьор!

Джулия кивнула головой Лештукову; она только теперь его заметила.

– Добрый день, Джулия… Что вы так строго относитесь к нашему другу-художнику? Если это не вы, я уж и не знаю, какого сходства еще надо.

– Чудно! Изумительно!.. В самой Флоренции, может быть, нет лучшей картины, а все-таки это не я. Это – святая. Она так смотрит, будто перед собою лестницу на небо видит. А я… Ах, да не до картины мне! – внезапно вскрикнула она.

От гнева у нее все лицо дрожало; мускулы так и играли, так и прыгали под смуглой кожей.

– Синьор, – обратилась она к художнику резко и порывисто. – Скажите: я вам нужна еще для вашей картины? Не правда ли, – необходимо нужна?

– Да, Джулия… Если бы вы мне подарили еще два-три сеанса…

– Подождите. Синьор Деметрио ваш друг – не так ли? Я могу при нем говорить откровенно, как будто с вами самим?

– Если надо, я могу уйти… Лештуков приподнялся с качалки.

– О нет… Напротив, я хотела бы, чтобы все, что я скажу, слышали и знали все хорошие люди, какие есть на свете… Синьор Андреа, я должна вас предупредить, что эти сеансы могут принести вам большую неприятность.

– Знаю, Джулия, – тихо возразил художник, – Альбер-то говорил со мной третьего дня… только глупо это с его стороны.

– Глупо… Скажите: подло, гадко, возмутительно. Но надеюсь, вы не боитесь, синьор? Вы не уступите ему? Я не вещь, чтобы мною распоряжался какой-нибудь marinajo; я хочу этой картины и буду служить вам, пока вы желаете.

– Если вы, Джулия, не боитесь угроз этого сумасшедшего, то я и подавно. Пусть его делает, что хочет, – у всех у нас есть свое дело, за которое мы должны стоять.

вернуться

37

Войдите! (ит.).