– Распродала я туалет свой.
– Эх, ты! Жаль, поздно встретились… Отсоветовал бы я тебе. Кто же так поступает? Здесь, моя милая, все наоборот: лучше сперва самое себя распродай до гнилости, а потом уже, когда на этом торге совсем обанкротишься, когда ни Пакэн, ни Дусэ, ни краски никак не помогают; тогда принимайся за туалет… Туалетные здесь себя в сотнях франков числят, а без туалета, как ты, и за двадцать франков скажи «мерси».
– Повторяю вам, бросила я это…
– Что ж – бросила? При деньгах-то всякая бросит. Сама видишь: приходится нагнуться да поднять… Ну, подымайся, пойдем!
Гляжу на него во все глаза.
– Куда пойдем? Зачем? К вам? Затряс бородищею.
– На кой ты мне бес? Я, ангел мой, тоже бросил вас, женщин, и поднимать не хочу. Да и – правду тебе сказать, если бы и не бросил, то – принять тебя мне некуда: в мансарде живу, в Монако, плачу скверно, хозяева суровые католики, угрюмые буржуа, не охотники до нашего брата, вагабонда, терпят, но не дорожат, – побаиваться их приходится. Если я себе этакую дерзость позволю – с женщиною вернусь, выйдет скандал великий, выгонят меня завтра же из конуры моей… А, с другой стороны, нельзя же тебе совсем бесприютною оставаться… Пойдем, пока еще полиция внимания не обратила, что ты этак странно сидишь здесь… поверь: не совсем обыкновенная фигура, недаром я тебя за привидение принял… От тебя, хоть ты и не собираешься, но самоубийством пахнет-таки. Уважь, не пугай жандармов, уйдем.
– Вы скажите, куда меня вести хотите, я так – в неуверенности – не могу.
– Эх, ну словно тебе не все равно? Под крышей будешь. Не бойся, в обидное место не поведу. Знакомая тут у меня есть, пансион для девиц приезжающих содержит, устроит тебя…
Вижу, что глаза у него бегают, и спрашиваю прямо:
– Сводня, что ли? Рассвирепел, вспыхнул…
– Дура! За кого ты меня принимаешь? Я ей – благодеяние, а она…
Но тут же и смяк, и стих. Бурчит:
– Ну и сводня. Что ж, что сводня? К принцессе Бельджойозо тебя вести, что ли? Так не примет! не беспокойся, мой друг. Конечно, тварь: была девка, разбогатела, теперь промышляет вашею сестрою, прогоревшею… Да! Когда-то с меня тысячные куши рвала! Десяти лет нету, как она для меня публично на столе danse du ventre[275] танцевала… А вот теперь… Пойдем, пожалуйста! Чего тебе? будешь ты сыта, одета, обута, денег на игру получишь малую толику, комнату прекрасную Мари-Анет даст тебе – все в кредит… Ну, конечно, работать заставит… Пойдем! И я, старик, не останусь без выгоды, куртаж с нее, шельмы, сорву за то, что привел тебя… Пойдем! помоги старичку… будь добрая девушка… Я тебя когда-то в вине купал… Сделай такое одолжение! Меньше двадцати франков не помирюсь, вот тебе мое слово… А то к мадам Фридолине уведу… Да! Двадцать франков – и никаких разговоров!.. Что ж? Девушка красавица, свежая… школы какой… Двадцать франков и шабаш!
– Вы, господа, можете верить мне или не верить, – это ваше дело, но даю вам слово мое, клянусь вам всем, что мне свято: если я тогда встала и пошла за ним, то исключительно потому, что охватила меня страшная жалость к нему, этому горемычному человеку, когда-то удившему меня в белом вине на приманку сторублевых бумажек, – такие у него ноты в голосе звучали, когда он о двадцати франках говорил, что во мне вся кровь закипела и к лицу прилила, и слезы на глаза выступили.
«Будь, что будет!» – думаю. Пойду, посмотрю. Закабалить себя я не позволю, – не такая я теперь уже наивная дурочка, как была, да и трудно это с иностранкою, до консула-то недалеко… А зарок, действительно, приходится нарушить: надо же как-нибудь выйти из положения невозможного и перебиться до получения денег из России. Не пропадать, же на улице, как собаке, покуда жандармы, бесчувственную, подберут, да вон, уже и сейчас мне есть хочется, а к утру я от голода совсем волком взвою… Главное же, – пусть этот несчастный не думает, что я какая-нибудь неблагодарная. Конечно, из того, что он на нас тогда, будучи в богатстве, денег перешвырял, я ни грошиком не попользовалась: все поделили Адель и старуха Рюлина, – но все-таки был же он великодушен и щедр, а вот теперь дрожит голосом при одном помышлении о двадцати франках… Доставлю же ему двадцать франков эти! Куда ни шло, где наше не пропадало и была не была! Это все равно, что нищему милостыню подать.
Повел Бастахов меня переулками. Ведет и все ворчит себе под нос о двадцати франках. Давно, должно быть, у него их в кармане не было.
Переулки очаровательные, розами заплетенные, из-за оград пальмы подымаются, плющи по ним вьются… Чудо! Вижу все это в первый раз и изумляюсь: