– Однако! – засмеялся Иван Терентьевич.
Бельский прибавил.
– У нас такие нравы держались сто лет тому назад. В гвардии при Александре Первом.
– А у них процветают благополучно и при Франце Иосифе. Вообще эта немецкая мораль прекурьезная… Самая требовательная и самая покладистая. Сколько подруг-немок имела я на веку своем, которые зарабатывали себе приданое, как половые машины какие-нибудь, до положенного срока и назначенной суммы. Вот, мол, будет у меня двадцать тысяч марок, и я скажу вам – genug und adieu![296] – и уеду на родину в свой Вольфенбютгель, и возвращусь в первобытное состояние, и считайте меня по-прежнему девицей, и выйду замуж за своего Ганса, и буду самою добродетельною и строгою хозяйкою во всем княжестве. Кроме немок, никто так не умеет. Француженки – да, но для этого надо, чтобы кто-нибудь догадался в нее влюбиться и жениться: замужем они буржуазятся превосходно, но готовиться к замужеству в школе проституции – решительно не в состоянии. Это немецкая привилегия. О русских, славянах, итальянках, англичанках я уж не говорю: мы все считаем себя погибшими навсегда, падшими, все грызем себя, все чувствуем свои имена вычеркнутыми из общества. Еврейки пробуют барахтаться за свое достоинство, – у них нервов много, характер, темперамент, – но почти никогда не выдерживают – разве, что из жертвы палачом станет, из товара – продавщицею, из проститутки – хозяйкою… А у немок все это – вот как у австрийских кавалеристов, – точно отпуск: уволена от совести на столько-то лет и месяцев с обязанностью возвратиться в срок. Конечно, обобщать это было бы грешно и несправедливо. Есть немки и немки. И по характеру, и по обществу, и по местности, и по племени. Знавала я и таких немок, которые, толкнутые в наш проклятый промысел, давились в петле или отравлялись фосфором в olio после первого же гостя. Но вот этого явления: порока на срок, пунктуальной отдачи себя как бы в службу черту, я в проститутках других наций совершенно не встречала. И добросовестные они в чертовой службе своей до отвращения.
Помнит одно: сейчас у меня одиннадцать тысяч марок, а мне нужно двадцать, недостает девяти тысяч марок. Одну видела в Константинополе, – с нее и взяла эти двадцать тысяч марок. У нее был календарь, размеченный на пять лет, с обязательством – ежедневно, по календарю этому, откладывать пятнадцать марок, а в праздники, в виде отдыха, только десять. Три дня в месяц она не могла работать, но считала их взятыми взаймы у своей кассы и приходила в отчаяние, если в течение месяца ей не выпадало случая пополнить недостающие сорок пять марок. Как-то раз уговорила я ее:
– Да, будет тебе, Клара! Почувствуй ты себя хоть на один день человеком. Отдохни, подыши воздухом, как все люди, – ну подари мне день, поедем с тобою на Принцевы острова…
Подумала и согласилась.
– Подсчитала что, – говорит, – моя касса имеет сейчас триста марок лишку, значит, она мне должна за двадцать дней, – один день я могу ей простить.
Нас было пятеро, своя компания, мы отлично провели время. Но в ресторане после обеда, покуда мы пили кофе, Клара успела переглянуться с каким-то русским моряком и исчезла. Нашлась только к пароходу. А на пароходе до самого Константинополя изливалась мне в чувствах и в благодарностях за то, как прекрасно провела она день и как она теперь в особенности счастлива, потому что не только получила большое удовольствие от поездки, но теперь уже не мучается за удовольствие это угрызениями совести, которые терзали ее с утра. Моряк заплатил ей турецкую лиру, и, значит, день не только не пропал даром, но, напротив, касса ей должна уже за двадцать один день!.. И скажу вам, господа: Клара была кроткая и, по-своему, очень хорошая девушка, добрый товарищ, ласковая, богобоязненная, и я полагаю, что в глубине души своей она была невиннее всех старых дев на свете, – в своем обществе, между нас, распутных, я никогда не слыхала от нее слова грязного, шутки грубой. Но не было такой мерзости, которой она не позволила бы сделать над собою, если вместо пятнадцати франков ей обещали тридцать: лишь бы касса больше должала и сокращала бы ей назначенный срок.