– Нет, была. Только ты не видал. Ты не хотел видеть. Ты слишком поэт и фантазер. Когда ты полюбил, ты, в сущности, сперва полюбил не меня. Ты сочинил меня по своему вкусу, а потом ты влюбился в свою выдумку. Я это хорошо видела, но не могла тебя предостеречь.
– Почему?
– Во-первых, ты мне не поверил бы. Больного любовью ничем не переубедить. Ты сказал бы, что я на себя клевещу, что я напускаю на себя неподходящую роль, ломаюсь, играю. Это свойство любовной слепоты – видеть в правде ложь и во лжи правду. Затем, я должна тебе сознаться, – мне очень льстило, что ты так красиво обо мне думаешь. Я одно время, под твоим влиянием, чуть-чуть было и сама не поверила, будто я и глубокая, и особенная… И, наконец, ты мне очень нравился… Я не хотела отпускать тебя от себя. Мне хотелось угодить тебе… И… я немножко шрала…
– Сознавая, что из этого не выйдет ничего доброго?
– Я тогда и предположить не могла, что мы зайдем так далеко.
– Как? Разве ты не понимала, что мне не до шуток, не до твоего флирта?..
– Нет, я тебе не верила. Я думала, что ты тоже только красиво играешь и немножко заигрываешься.
– В тридцать-то шесть лет?..
– Э! У кого актерство в натуре, тот и в семьдесят два играть будет. Думала, что мы немножко порисуемся друг перед другом, приятно проведем время и – расстанемся приятелями… Да вот и доигрались. Кто же мог предположить, что на свете водятся еще такие бешеные, как ты?
– Ах, Маргарита, Маргарита! Она смотрела жалобно.
– Право, я сама не рада, что у меня такая сухая натура, что я могу выделить из своего сердца лишь так мало любви. Но зато, сколько ее есть у меня, она вся твоя и надолго твоею останется. Мне подумать страшно, как я буду без тебя… Я так к твоей любви привыкла!
Она заплакала.
– Ты поступаешь жестоко, а не я, – продолжала она сквозь слезы. – Ты ставишь мне свои ужасные «или-или». Точно топором рубишь. А я люблю проще, как любится и как можно любить. Если бы ты действительно меня любил, не был только болен мною, ты бы сумел победить свой мужской эгоизм, свою сатанинскую гордость, бросил бы свои громкие фразы о гражданском браке, о бесчестности обмана, сумел бы примириться и ужиться с Вильгельмом. Подумай, глупый! Чем мешает он тебе, если я вся – твоя, а ему принадлежу только по имени? Ты всюду последовал бы за мною, не оставил бы меня одну на муку этой проклятой любви!
– Лгать, обманывать, притворяться, унижаться – разве это жизнь?
– Не знаю… Но знаю, что мы были бы близки друг другу… Что мы имели бы счастливые минуты, никого ими не оскорбляя, а тягость лжи… Как будто она одному тебе страшна! Мне, с моим беспокойным и робким характером, тоже жутко приходится. Надо очень любить, чтобы ставить себя в рискованное положение, как сейчас мое. Жертвы измеряются не тем, сколько кто жертвует, а тем, каких усилий это стоит. Верь: мне ничуть не легче твоего! Но ты не хочешь рассуждать. Ты все предрек, уверовал в свои программы… Какой Папа непогрешимый!.. Затвердил свое: подло… честно… честно… подло… Все или ничего! А по-моему, и не все, и не ничего, но хоть что-нибудь. Лишиться меня вовсе – это ты называешь любовью?!
– Ты хочешь… – медленно заговорил Лештуков.
– Только одного: чтобы мы были счастливы, сколько можем.
– Ценою подлости?
– А!.. Постараемся не думать и не станем говорить об этом!
– Вечно лгать?
– Ну и лгать. Отчего это слово так тебя пугает? Что за правдивость особенная напала? Ты сейчас произносил слова пострашнее, чем «лгать»… Ты Вильгельма убить собирался. Разве ложь страшнее убийства? Как тебя разобрать?
– Чего же именно ты хочешь от меня? – угрюмо спросил Лештуков, поникая головою.
Маргарита Николаевна быстро на него взглянула.
– Ты как это спрашиваешь, – опять для сцены и криков, или в самом деле желаешь, чтобы я тебе сказала, как хотелось бы мне устроить наши отношения?
– Я не могу совсем потерять тебя, – еще глуше сказал Лештуков, не отвечая прямо на вопрос.
У Маргариты Николаевны сверкнули глаза, и весело задрожал подбородок.
– Мне бы хотелось, чтобы ты, месяца через два, приехал в Петербург.
– Зачем? Чтобы, как здесь, любоваться твоим семейным благополучием и слушать мудрые речи Вильгельма Александровича?
– Петербург – не Виареджио, ты можешь никогда не видать Вильгельма и каждый день видеть меня…
Оба умолкли. Тишина нарушалась только буханьем моря, час от часу рычавшего все громче и победнее, – словно гигантский зверь резвился в темноте, сам потешаясь своею силою и свирепостью.
– Приедешь? – робко вымолвила Маргарита Николаевна, кладя руку на руку Лештукова.
– Погоди… Не знаю я, ничего не знаю… Она прилегла к его плечу.