Выбрать главу

— Но ведь можно же это как-нибудь устроить… Как же так? Взрослый человек, и ни читать, ни писать…

— А разве мало здесь таких в деревне! У вас и с ребятами хлопот хватает. А уж я останусь, как была. От этого чтения мне ведь тоже лучше не станет.

Он не ответил. Анна поставила метлу в угол, поправила покрывало на постели и вышла — тактичная, изящная, не умеющая ни читать, ни писать. Он долго прислушивался к ее легким шагам на тропинке и снова забывал обо всем, что болтали бабы по деревне.

Но они напоминали об этом при любом случае, и присутствие Анны все больше стесняло его. По ночам его мучили злые, назойливые сны, и в этих снах неизменно появлялась Анна. Словно для того, чтобы преодолеть это внутреннее беспокойство, он стал все чаще думать о Сташке. Может, она еще сидит в Бучинах? Может, не уехала к сестре, как собиралась? Надо бы собственно съездить, проведать товарку по работе. Ведь в сущности она очень порядочный человек, эта Сташка.

С тех пор как закончился школьный год и та часть дня, которую он раньше проводил в избе кузнеца, была свободна, он чувствовал себя еще хуже, чем прежде. Нечем было убить медленно ползущее время. Каждый день растягивался до бесконечности. И как-то ни с кем он не умел сойтись поближе. Из детей о нем помнила одна лишь Казя от Мыдляжей, худенький, чуть-чуть косоглазый ребенок, в узком личике которого таилось необъяснимое обаяние. Обаяние маленькой гончей или белочки, обаяние какого-то забавного зверька. Она приходила и, как мышка, скреблась у дверей. Любила все перетрогать, все рассмотреть и, как он убедился, крала при случае, что попадалось под руку. Он не делал из этого никаких выводов, как-то совестно было поднимать историю из-за пустой жестяной коробки, наполовину выжатого лимона, пуговицы или ремешка. И Винцент как-то привязался к этой Казе. А она вертелась по комнате и непрестанно болтала щебечущим, тоненьким голоском:

— Ого, какие груши у Роеков… А у нас в этом году ничего не будет. В прошлом-то году были, да мальчишки стрясли еще зеленехонькие. Здесь, наверно, тоже все обобьют… А пуще всех этот Захарчуков Сташек по садам лазит… Тато сказали, что если его на нашей яблоньке изловят, все кости ему пересчитают…

Они промелькнули перед ним все — Стефка, с волосами, склеившимися от гнид; Юзек, на спине и плечах которого вечно ползающие вши проели в сухой серой коже извилистые канальчики; Стасек и Антек с изъязвленными цынгой деснами; Леоська, у которой вечно текло из ушей; Владек с золотушными шрамами; дети, с ногами, искривленными рахитом; дети со вздутыми от картошки животами; дети шелудивые, с гниющими зубами, обсыпанные прыщами и нарывами, — сборище всяческих болезней, о которых он раньше и не слыхал, ужасающий паноптикум деревни, с незапамятных времен страдающей от голода.

Он содрогнулся и вдруг окончательно решил ехать к Сташке.

— Ну, иди, Казя. Там на полочке лежит хлеб, возьми.

— А вы куда идете?

— Поеду в Бучины.

— А, знаю.

Его внезапно охватила ярость.

— Что ты знаешь?

— Да ведь у вас в Бучинах ваша барышня, господин учитель.

— Кто это тебе сказал?

— Да так, говорили. Если бы господин учитель женился, говорили, так лучше было бы. Было бы кому готовить, и нечего было бы сюда ходить этой… Анне.

Он едва не ударил девочку. Дрожащими руками запер дверь и побежал в сарай, где стоял велосипед. Сев на него, он с места двинулся во весь опор, пользуясь замощенным куском дороги. Но тотчас за избой старосты он въехал в глубокий сыпучий песок. С яростью нажимал он на педали, все ниже наклоняясь над рулем. Однако до Бучин добрался нескоро, — потный, разгоряченный, с ног до головы покрытый пылью.

Сташка увидела его в окно и с громким криком выскочила на дорогу.

— Ну, наконец-то! Наконец-то! Это замечательно, а то я уж думала, что тебя на смерть загрызли в этих Калинах! А я не поехала к сестре, представь себе, — у нас тут была скарлатина, ну, и пришлось остаться! Иди, иди, там в кувшине вода, умойся, а то ты на негра похож. А я сейчас приду, мне только на минуточку сбегать, тут одна родила ночью, я взгляну лишь, как там, и тотчас обратно! Полотенце на гвозде! — крикнула она ему уже из-за двери.

Ошеломленный, он опустился на стул. Так бывало всегда — к Сташке ему вечно приходилось сызнова привыкать. В первый момент ему неизменно казалось, что он попал в смерч.

Не успел он вымыть руки, как она уже вернулась.

— Все в порядке! А я уж струсила, роды-то немного преждевременные. Всю ночь не спала, говорю тебе. Мойся, мойся, сейчас получишь молока. Яичницу сделать? У меня спиртовка, в два счета будет готово. В оба приходится денатурат стеречь, а то на прошлой неделе у меня выпили весь до капельки. Но с этой слепотой, видно, вранье — никто не ослеп, а ведь денатурат-то пьют и пьют! Ну, как там у тебя? Скарлатины не было? У меня душ двадцать лежало. Устала, как собака. Теперь уж, наверно, вовсе не поеду, знаешь? Ужас, как много работы!

Он смотрел на ее красное, потное лицо, растрепанные волосы, на ее торопливые движения.

— А я скучаю, как мопс.

— Ах ты, принцесса на горошине! Уж я бы тебя запрягла в работу. Да ведь в этих твоих Калинах работа сама в руки лезет.

Он разглядывал комнату. Возле печки висели большие связки трав, травы лежали и на полке, на лавке, под окном; прикрытые кисейными сетками, сушились какие-то листочки.

— Ты что, на колдунью обучаешься?

— Это что, травы-то? А интересно, как бы поступил ты? Все в аптеке покупать, да? Они тут тоже сперва считали, что если не из аптеки, так не поможет. Но теперь пьют все, что я скажу. А в аптеке приходится за то же самое бог знает сколько платить.

— У докторов хлеб отбиваешь.

— Какой хлеб? Да ты видел здесь когда доктора-то? Нет, дорогой мой! Без доктора болеют, без доктора и помирают! У кого тут есть деньги на такие барские затеи? Может, у тебя в Калинах такая мода, чтобы доктора звать, а у нас — нет. А кабы ты знал, сколько у меня пациентов! Двери не закрываются. Если бы только из Бучин… Куда там! Из всех окрестных деревень приходят. — Веселое лицо девушки на миг омрачилось. — Иной раз руки опускаются. Да и страшно — что же я в сущности знаю? Я, простая девушка? Нас должны бы немного учить медицине. Нет ли у тебя какой-нибудь книжки по анатомии? Я писала в Варшаву приятельнице, да что-то не присылает.

— Нет, у меня нет.

— Ну, а как ты там справляешься?

— Да так себе. Скучно и тяжко.

— Я думала, привыкнешь.

— Не могу что-то.

— Эх ты, интеллигент мягкотелый, размазня, шляпа! Собирайся, пойдем на реку. Лодка у меня сейчас лучше, чем осенью, нисколько не протекает.

Они спускались по тропинке к реке. Здесь были такие же серебристые макушки высоких верб, такие же россыпи белого песка, так же, как в Калинах, кричали чайки, касаясь белыми грудками воды. Сташка, подпрыгивая, сбежала с горки и, прежде чем он успел помочь ей, отцепила лодку.

— Садись!

Они плыли медленно, лодка слегка покачивалась. Винцент греб. Сташка погрузила руку в воду и стряхивала с пальцев серебряные капельки.

— Ты должен хлопотать, чтобы тебя перевели в город. Или во всяком случае куда-нибудь поближе к городу.

— А ты почему не хлопочешь?

Она удивленно посмотрела на него.

— Я? А я-то с чего? Да я бы отсюда ни за какие сокровища не двинулась. Теперь, когда я уже всех знаю, когда знаю, сколько у какого ребенка зубов, когда я уже здесь как дома, — теперь переводиться и начинать все сначала? О нет!

— Скажи, как ты это делаешь?

Она засмеялась.

— Ну, этому тебя не научить! Я мужицкая дочь, а ты городской барин.

Да, это была правда. Всякий раз, как Винцент ее видел, он убеждался, как крепко она срослась с деревней. Она здесь была у себя, среди своих, а он всегда оставался чужим.

— Самое большое свинство — это, что как только кто-нибудь из деревенских получит образование, так сейчас же рвется в город, будто его там невесть что ждет… А в деревню присылают таких недотеп, как ты. Ведь ты, наверно, до сих пор не отличишь ячменя от пшеницы.

— Преувеличение, преувеличение! — засмеялся он, но на сердце у него было тяжко. Он смотрел на сверкающую воду и снова не мог не думать об Анне. Да, эта Сташка была деловитая, трудолюбивая, достойная восхищения, но его раздражала ее стихийная веселость, ее стремительность, ее резкий голос, слегка вульгарные манеры. И, глядя на нее, он не мог не думать об Анне — о ее серых глазах, изящных движениях, о ее мелодичном голосе. Об Анне, которая гуляла со старым Яновичем и со всяким, кто бы ни пришел, об Анне, чья кроткая красота была лицемерием и ложью.