Выбрать главу

— Э, мало ли что болтают!

— Как так, болтают? Вы что, не видели? Как взгромоздится в седло, так лошадь аж закряхтит! И всегда на одной кобыле ездит, потому другой лошади и не поднять его!

— Не диво, на людском горе жиреет.

— Ой, жиреет, жиреет, пока не перезреет…

— Людоким горем нетрудно и подавиться.

— Э, года за годами идут, а ему все ничего.

— Дети-то у него все перевелись.

— И что с того? А он как драл с людей шкуру, так и дерет.

— Боже милостивый, боже милостивый!

Молодежь сходилась по вечерам у Плыцяка. Тут им лучше всего говорилось. Старый Плыцяк сидел за столом, дрожащими пальцами перелистывал пожелтевшие, истрепанные страницы маленькой книжечки. Медленно, старательно выговаривая слова, читал, поднося книжку к глазам. На кончике носа едва держались оправленные в проволоку, связанные нитками очки.

— «Там, где нет справедливости, где один владеет всем, а другой ничем, где один просвещен, а другой живет во тьме, там должны быть и преступления. Нищета, темнота и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую головню и меч».

В избе было тихо. По стенам ползали неверные тени. Свет и тени попеременно падали на лица заслушавшихся людей. Издалека, из старых времен, отдаленные почти на столетие, понятно звучали слова, были близкими и, казалось, для них писанными.

Не думал Шимон Конарский[3] почти век назад, что его книга, пройдя через десятки рук, попадет когда-нибудь на побережье Буга и будет читаться в крестьянской избе, нисколько не утратив своей остроты. Словно и не миновал век — и крестьянские глаза в Калинах видели то же, что видел он на своем скитальческом пути заговорщика, проходя по польской земле без малого сто лет назад.

— «Топор, тлеющую головню и меч…»

Плыцяк поднял от желтых страниц покрасневшие, выцветшие глаза.

— Так тут сказано… Иначе и быть не может. Потечет еще кровь по этой земле, погуляет по ней красный петух.

В избе послышался ропот.

— Да разве он один? Есть и другие. Из Грабовки господа, из Подолениц, из Вилькова!

— Мало ли их! Ведь не у нас одних…

— Столько земли! Ведь у него одного больше, чем у всех нас тут вместе — в Калинах, Бжегах, Мацькове и кто его знает, в скольких еще деревнях.

— Люди на двух, на трех моргах задыхаются, а он все себе одному!

— Кабы эту землю разделить, господи боже! Все бы могли прокормиться.

— А откуда б ты деньги на выкуп взял? Так было бы, как у этих по парцелляциям… Двадцать пять моргов — а что толку? Такая же нищета гложет, как и нас, а то и хуже.

— Да за что выкуп-то? Забрать, и все!

— Как же это так — забрать?

Плыцяк поднял дрожащую руку.

— Откуда у крестьянина земля? Он ее заработал своим потом, кровавыми слезами полил. С малых лет, едва из колыбели, он уже на работу идет. А если и от отца унаследовал, так и эта земля тяжко заработанная, сто раз окупленная. А он? Разве он работал на этой земле? Сгибался над плугом? Стоял по колени в коде и в навозе? Впрягался в работу так, что кровь из-под ногтей брызгала? Нет, он землю от родителей получил. А те и сами во дворце сидели, проводили жизнь в веселье. Видел их когда кто в поле, в лесу, у воды? Разве только посмотреть ходили, потешиться, — сколько, мол, у меня всего. А ведь откуда-то оно взялось, это богатство! Мужик его наработал, кнутами мужика секли, в подземельях мучили, чтобы больше работал, чтобы до последнего издыхания трудился на барщине.

— Верно! За дворцом, в саду, есть там такие развалины, садовник сказывал, что это прежние подземелья. Говорят, будто под землей и теперь еще призраки бродят.

— Кнутами баре мужика секли, в подземельях гноили. Из крестьянской крови, из крестьянского пота их богатство. У графа и леса, и поля, и водочные заводы, и лесопилки и мельницы — все на крестьянской крови держится, все из крестьянского пота выросло! Все это — Мацьков, Бжеги, Калины, — все в крепостные времена ихнее было. Все на него работали. И по всей справедливости теперь земля мужикам полагается. За что ему выкуп платить? За крестьянскую смерть? За крестьянскую кровь? За крестьянское горе?

— Верно Плыцяк говорит.

— Есть у старика голова!

— А вот я вам газетку почитаю, как раз то же и пишут, — вмешался Антек Стасяк.

— Читай, читай!

Ацтек читал иначе, чем Плыцяк. Скороговоркой, глотая слова, — очень уж торопился.

— Глядите, умно пишут!

— Наверно, ученый писал, не то что ты, темная башка.

— Э, ученые тоже разные бывают.

— Одни стоят за простых людей, а другие так бы нас и разорвали.

— Тише. Не мешайте.

Плыцяк беспокойно качнул лампу.

— Лодзька, есть еще сколько-нибудь керосину?

— Нету. Завтра надо сбегать к Стефановичу. Он уже меня раз спрашивал, что это у нас так много керосину выходит, — с упреком сказала невестка.

— Ну, эти несколько грошей нас не спасут, — спокойно сказал старик. — А почитать всегда полезно.

— Поздно уже, пора и по домам.

Они поговорили еще, обсуждая на все лады прочитанное в газетке, и, наконец, стали расходиться.

— Не все сразу, ребята, по одному, по одному, — предупреждал один.

— Э, не будь таким боязливым. Что это, уж и посидеть у соседа нельзя, что ли?

— Конечно, можно. А только зачем тебе, чтобы в деревне разговоры пошли?

— И так идут. Небось Агата уже бегала к ксендзу докладывать.

— Это которая, терциарка?[4]

— Ну, а кто же! Страсть, как старается заслужить царствие небесное.

— Ну, и на здоровье, — серьезно сказал Плыцяк. — Только надо стараться и о царствии божьем на земле.

Дверь то и дело скрипела, распахиваясь в звездную ночь.

Сладко благоухала белена. Плыцяк еще долго стоял на пороге. Его седая голова тряслась.

— Как тихо, боже милостивый. Звезды светят. Кабы кто сейчас шел по деревне, и в голову бы ему не пришло, сколько здесь горя, мучений, болезней всяких и всего.

Откуда-то с высоты опустился желтый лист и тихо упал на порог.

— Липы сохнут, как осенью, а до осени еще куда! Как же будет в поле расти, когда и деревья почти пропадают?

На дороге послышались шаги.

— Идет кто-то, — заметила невестка.

Плыцяк силился разглядеть в потемках. Блеснули пуговицы, заскрипели голенища высоких сапог, и в кругу слабого света, падающего из открытых дверей, появился комендант полицейского участка из Ржепов.

— Добрый вечер, пан Плыцяк.

— Добрый вечер. Что это так поздно?

— Да так уж пришлось, по службе — в Бжегах был.

— Так теперь уж, наверно, не придется дома ночевать?

— Да нет. У старосты переночую.

Вдруг полицейский словно что-то припомнил.

— Ах да, пан Плыцяк, ведь у меня и к вам дельце есть!

— Ко мне? Тогда проходите сюда. — Плыцяк шире раскрыл дверь и пропустил его вперед. — Пожалуйте в избу.

Комендант вошел и, словно мимоходом оглядывая избу, сел на лавку, на которой только что было полно парней. Плыцяк ждал.

— Говорят, Плыцяк, будто у вас народ сходится?

— А чего ж людям не сходиться? Соседей много. Есть у кого время, так и зайдет навестить старика, поговорить… У меня-то ноги уж плохо служат, мало хожу по деревне, так приходится дома народ принимать.

— Вот-вот, об этих разговорах и речь.

— А что, новый указ вышел, разговаривать не разрешается?

Комендант испытующе глянул в бесцветные, старческие глаза.

— Смотря о чем, Плыцяк, смотря о чем! Разные бывают разговоры. За некоторые и не похвалят.

— Я уж там за похвалами и не гонюсь.

— А что ж это к вам, старому человеку, в первую голову молодые ребята ходят? Молодежь ведь обычно любит с молодыми время проводить?

Над столом, над едва тлеющей лампочкой в упор скрестились два взгляда. Острый, жесткий взгляд молодых глаз коменданта и затуманенный, будто сонный — Плыцяка.

— Конечно, конечно… Потанцевать, повеселиться молодому всегда с молодым лучше… А все и молодому иной раз охота послушать про старые времена, как оно бывало, что когда случалось… Ну, тут уж — к старику, потому старик больше знает, больше помнит.

вернуться

3

Видный участник польского национально-освободительного движения начала XIX в.

вернуться

4

Терциарка — монашествующая без пострижения, богомолка.