Выбрать главу

Ишачиха шмыгнула носом и украдкой покосилась на жену Стасяка. Она не сомневалась, что речь идет об Антеке Стасяке. Но та внимательно слушала, может и не сообразив, в чем тут дело.

Слова падали сверху, как крупные дождевые капли. Бабы громко вздыхали. Уж больно красиво говорил ксендз об адской бездне и о том, что никому не уйти от суда господня и карающей руки его праведного гнева. О всяческих соблазнах. Об опасности, что близится с каждым днем.

Немногое из этого они понимали и не раз удивлялись, в чем тут дело? Но ксендз бил тревогу каждое воскресенье и каждый праздник, и они, наконец, признали это чем-то вроде необходимой части религиозного обряда. Очень уж любил ксендз метать громы, особенно против молодых. Но молодежь-то как раз не очень ходила в костел, и ксендзовы обличения били наполовину в пустоту.

Долго еще говорил ксендз, подтверждая свои слова изречениями из священного писания. У Ройчихи слезы лились из глаз, так волновали ее всегда проповеди. И она не понимала, о чем говорит ксендз, но во время проповеди ей как-то особенно хорошо думалось о всех домашних бедах и горестях.

А ксендз уже перешел к более близким и понятным делам. И опять, как всегда, начал об этой костельной крыше. Что, мол, протекает она, что надо новую, а они об этом не заботятся. Игначиха, задрав голову, смотрела на выбеленный известью свод костела. Господи боже мой! Потеки, конечно, есть, ничего не скажешь — желтыми кругами обозначились места, где вода попортила штукатурку. Но все же ведь вода в костел не капала. Спокойно могла смотреть матерь божья в голубом одеянии, ровно могли гореть свечи в деревянном паникадиле, подвешенном к своду. А откуда же взять, господи, откуда взять денег, хоть и на эту крышу? Да они раз уже их собрали. Уже и лес было привезли, еще при прежнем ксендзе. Сложились деревни, плотники обещали работать даром, остальное добавил граф Остшеньский. По правде сказать, даже и стыдно ксендзу говорить, напоминать теперь об этом. Бога гневить только!

Она украдкой оглянулась на кумушек и сразу поняла, что остальные думают то же. Заметила насмешливую улыбку молодого Захарчука, которого отец силой таскал с собой в костел. Он ведь тоже был тогда там, молодой Захарчук, — да что тут говорить, были и другие степенные хозяева. Всех тогда допекло!

Нет, нет! То был не такой ксендз, какому полагается быть, — прежний настоятель. Лес-то был не его — люди на церковь дали. А ксендз его продал. Огромной толпой пошли они тогда к ксендзовскому дому, и бабы тоже. Громко кричали ксендзу, чтобы отдал, что взял. «Выходи, жеребец!» — кричал народ, и не то чтобы только парни, а и степенные хозяева тоже.

Переполох такой поднялся! Ксендз сбежал через другую дверь в сад и больше уж не показывался. А вскоре на его место приехал этот новый, да так и остался. Неплохой ксендз — куда лучше того прежнего…

Долго, пространно говорил ксендз. И набожное настроение как-то рассеивалось, пение органа погасло в сердцах. Кое-кому приходили уже в голову всякие такие мысли — особенно, когда ксендз заговорил о погорельцах из Бжегов. Что надо им, дескать, помочь, что несчастье может со всяким случиться.

А ведь все уже знали, как позаботился о погорельцах граф. И знали, откуда начался пожар. Потому что не с Кузнецовой избы он начался, как думали сперва. Юзеф Вроняк поджег брата, — давно у них шла тяжба из-за оставшейся от отца полоски. Из-за урожая с полморга земли. Оба задыхались с кучей детишек на своих крохотных хозяйствах, голодали, ссорились. Эти два-три воза ржи были для них вопросом жизни или смерти. Юзеф считал себя обиженным, вот и поджег. Все равно, мол, пропадать!

Кабы еще где в другом месте, — но как раз тут, где жалкие полоски Вроняков, чахлая рожь, засохшая картошка вплотную примыкали к графским полям — необозримым, шумящим, колышущимся бархатной волной… К графским стогам, к копнам полновесных снопов, к возам, нагруженным хлебом, что твой амбар… Но об этом ксендз ничего не говорил. А ведь довольно было бы и клочка графской земли, чтобы Вроняк не поджег брата и чтобы Бжеги не обратились в пепел.

Погорельцы стояли и здесь, у костела, двое или трое, да нечего было им дать. Уж легче в избе найти какую-нибудь мерку картошки, краюху хлеба или хоть лоскут холста. Но денег с собой в костел никто не брал — разве пару грошей, чтобы бросить на поднос, да и то не все, а лишь те, кто хотел показать себя, угодить ксендзу.

Граф, тот и вправду мог бы помочь, что для него это значило? А ксендз ходит во дворец — и на обед и на стакан вина, что ж он там не кричит о помощи ближним?

Так помаленьку, от одного к другому, мысли слушателей добрались и до Зелинского. Что ж это ксендз кричит о человеческих грехах и преступлениях, а об этом и не упомянет? Не лежал разве у пруда труп, не осталась разве теперь в избе старуха мать с кучей детишек и полуслепой отец?

Но об этом, видно, ксендз не помнил. Он начал о другом — о вырубленных деревцах, о графском саде, о графских убытках. По костелу пробежал шепот, и бабы стали тревожно озираться, так как у дверей, где обычно становились мужики, началось движение и шарканье ног. Мужчины шумно, один за другим, толпой выходили из костела. Спохватившись, ксендз покраснел и торопливо перевел речь на другое, на царство божье, на покровительство, которое господь бог оказывает беднякам.

Тогда крестьяне стали медленно возвращаться. Протекло немало времени, пока они приучили ксендза, что он не может говорить обо всем, что вздумается. Когда-то давно первый показал пример старый Плыцяк, хотя, по правде сказать, он редко бывал в костеле. Ксендз проповедовал, а Плыцяк вдруг крякнул, повернулся и через весь костел — он стоял почти у самого алтаря — пошел к дверям. Ксендз тогда так удивился, что даже умолк на миг. Но понял, в чем дело. И так уж и повелось — как только настоятель начинал слишком уж метать громы на деревню или вообще говорил что-нибудь, что им было не по сердцу, они выходили. Это страшно возмущало терциарок и шляхтичей из Мацькова, но так случалось почти каждое воскресенье. Ксендз злился, сопел от гнева, а сделать ничего не мог, — хорошо помнил, что произошло с тем, с прежним настоятелем. Знал, что тогда приезжал сам епископ, и все-таки ксендза пришлось забрать отсюда.

— Раз так, мы и без ксендза обойдемся, — сказали тогда крестьяне. — А костел не ксендзовский, а наш, мы его строили.

И епископ принужден был уступить крестьянскому миру.

Вот почему ксендз Палинский извивался теперь угрем между деревней и усадьбой, лишь бы выйти сухим из воды.

Проповедь кончилась. Люди не спеша выходили, жмурясь от солнечного блеска. Обманчивый свет свечей казался мраком перед сиянием солнца над липами. Ройчиха тащила мальчонку на руках, он уснул, и ей не хотелось будить его в костеле.

В липовой аллее перед костелом люди останавливались поболтать.

Многие, отправляясь в костел, больше помышляли об этих разговорах, чем о чем-либо другом. Ведь это был случай повидаться с людьми со всех окрестных деревень. Девушки интересовались, купила ли себе какая-нибудь Марыся или Зося новый платок или ботинки, да и самим хотелось похвастаться перед другими. Многие с любопытством смотрели на дам из усадьбы — всегда как на какую-то диковинку, хотя все их прекрасно знали. Сам граф Остшеньский в костеле не бывал — разве на заупокойной обедне или раз в год, на пасху, если случайно был в это время в Остшене. Обычно он зимой уезжал за границу, во Францию, где у него, по слухам, тоже были имения, или еще дальше, в Италию. Если случалось что новое, как с Зелинским, или с делегацией из Бжегов, или с деревцами, — народу в церкви всегда бывало больше, всем хотелось посмотреть на графинь Остшеньских. Но по ним никогда ничего не было заметно. Они спокойно проходили к своей скамье — Зуза с ее круглым, бессмысленным лицом дурочки — это-то сразу было видно всякому! — и графиня, худая, бледная, высокая, с глазами, будто вечно заплаканными.

— Нет, не легкая у нее жизнь, не легкая, — говорили между собой женщины, однако без сочувствия. Ведь каждая из них верила, что это людские обиды обрушиваются на Остшеньских постоянными несчастиями. Но никогда их не постигало подлинное несчастье — нищета.