Выбрать главу

— В избе? — удивилась Зина.

— А где же? Будет лежать в своей избе, останется с нами… Больше ничего не сделаешь…

— Здесь, в избе?

Она беспомощно оглянулась.

— Нет… В сенях можно…

Они вышли в сени. Сени были маленькие, тесные. Малючиха рассматривала глиняный пол.

— Вот здесь будем копать. Дай, Саша, лопату, вон она за дверьми стоит.

Она перекрестилась, наметила лопатой очертание могилы и налегла ногой на лопату.

Земля была жесткая, утоптанная за много лет множеством ног. Лопата не шла. Земля упорно сопротивлялась. Женщина быстро запыхалась.

— Теперь ты, Саша…

Он упрямо копал, высунув от усилий язык до самого подбородка. Зина присев на корточки, отгребала руками землю, набивавшуюся ей под ногти.

Так, сменяя друг друга, они рыли, упорно пробивая затвердевшую землю. Когда они пробили верхний слой, пошло легче. Наконец, неглубокая могилка была готова.

— Ну, дети, надо его одеть… Ох, без гроба придется Мише лежать в земле.

Она набрала из ведра воды и принялась мыть лицо, окровавленную грудь, худенькую спину сынишки, на которой под лопаткой зияло круглое отверстие. Потом вынула из сундука чистую рубашку и с трудом натянула рукава на окоченевшие, холодные руки.

— Вот какие похороны…

Зина всхлипнула.

— А ты не плачь. Мишка помер, как красноармейцы помирают, понимаешь?

Она говорила Зине, но говорила и самой себе. Рыдания подступали и к ее горлу, и она боялась, что не выдержит, что упадет на колени у тела сына и заноет, как зверь, и будет выть на всю деревню о смерти сынишки, которого она родила, кормила, холила десять лет, чтобы он теперь погиб от немецкой пули.

— Отец ему говорил, когда уходил с партизанами: ты же смотри, не осрами меня здесь! Вот Мишка и послушал отцовского приказа, не принес срама своим… Понимаешь?

Они разостлали в яме льняную холстину, положили на нее убитого, завернули его.

— Это, чтобы ему земля в глаза не сыпалась, — сказала мать.

— Чтобы ему в глаза не сыпалась, — тоненьким голоском повторила Зина.

— Возьми, дочка, горсточку земли, брось на брата, — сказала Малючиха. Зина присела на корточки, подняла комок бурой глины и бросила на холстину. За ней Саша. Мать сбрасывала землю лопатой, закапывала яму, пока не исчезла белая холстина, пока могила не сравнялась с полом, пока над ней не вырос небольшой холмик.

— Надо утоптать, — сказала женщина. — А то заметно, придут, разроют.

Все трое принялись утаптывать. Малючиха утаптывала землю шаг за шагом, аккуратно, тщательно. И думала, что вот, вопреки обычаям, вопреки собственному сердцу, она топчет сыновний гроб, чего никто и никогда не делает. Что вот она топчет светлую голову сына, его окровавленную грудь, его худенькие, мальчишечьи руки и ноги.

— Так надо, — громко ответила она своим мыслям, и маленькая Зина повторила, как эхо:

— Так надо…

— Хватят? — спросил Саша.

— Нет, сынок, нет… Земля еще мягкая, еще заметно. Топчи, топчи, пока совсем не сравняется.

Она старательно собрала оставшуюся землю, отнесла ее в избу и рассыпала у печки. Подмела сени, потом набросала сверху стружек, соломинок — как обычно на полу в сенях.

— Не видно?

Саша внимательно всмотрелся.

— Нет… Да еще днем, когда будет светло, можно поправить.

Малючиха долго глядела на эту странную могилку сына, усеянную соломинками и щепками. От Миши и следа не осталось. Бывало, умирали деревенские дети. И у каждого был и свой гробик, и могилка, поросшая зеленой травой. А от Мишки не осталось ни следа.

— Идите спать, дети, — сказала она.

— А вы?

— И я пойду спать. До утра недалеко, надо выспаться.

Но она не спала. Она думала о Мише, думала о муже, который ушел с партизанами. В армию его не взяли, еще в восемнадцатом году он потерял два пальца и был признан негодным. А партизаны не смотрели, есть пальцы, нет пальцев. Для них он был годен.

Придет Платон, спросит, где Мишка. Он всегда был его любимцем. Что же она ответит мужу? Лежит, мол, Миша в сенях, под глиняным полом, с немецкой пулей в сердце?

И все же она знала, что Платон выслушает эту новость спокойно, что он скажет то же, что сказал, когда немцы входили в деревню, а он вместе с другими с узелком за плечами уходил отсюда далеко, в леса, где мог укрыться отряд:

— А ты, старуха, держись. В случае чего, хватай кол, топор, что попало, ну, только не давайся. Теперь такое время, что всем приходится воевать. Старикам, бабам, да что там, — детям!

Платон скажет:

— Что ж, наш Миша погиб в борьбе с немцами. Не реви, старуха, за родину погиб, понимаешь?

И Малючиха не плакала, глядя широко открытыми глазами на двери, за которыми скрывались сени и сыновья могила под полом.

* * *

На улице часовые все еще обсуждали ночные события.

— Дьявольские места. Кто его мог взять? Рашке говорит, что они ничего не слышали. А ведь снег скрипит при каждом движении.

— Кто может знать, — мрачно пробормотал другой. — Разве тут поймешь что-нибудь?

И они все чаще озирались.

Казалось, вот заскрипел снег, явственно заскрипел, вот уже почти слышны шаги. Оглянешься — и ничего нет. Вокруг луны стал вырисовываться туманный светящийся круг. Световые столбы, колонны триумфальной арки медленно угасали, меркли.

— Вроде потеплело, — заметил один из солдат.

— Куда там потеплело! Я только и жду, что у меня уши отвалятся. На воздухе еще ничего, но как войдешь в избу, посидишь в тепле, ну, как огнем жжет.

— Отморозил, наверно.

— Конечно, отморозил. И ноги тоже болят, как сумасшедшие. Начнется оттепель, будут живьем гнить.

— Тебе же лучше, отправят в госпиталь.

— Да, как раз отправят! Малера отправили? А у него ноги черные, как железо.

Кайма вокруг луны все расширялась, густела, выделяясь молочной голубизной на прозрачном небе.

Они ходили взад и вперед по улице.

— А та баба все еще в сарае?

— Там.

— Замерзнет к утру.

— Если потеплеет, не замерзнет.

— Паршивая работа — мальчонка, баба…

— А ты бы чего хотел? Этакая баба так тебя двинет в бок, что и дохнуть не успеешь… а хуже всего мальчишки. Всюду пролезет, всюду вотрется. Их сюда шпионить присылают.

Они помолчали минуту.

— Я бы это все иначе… Вроде как капитан в той деревне, помнишь?

Курносый кивнул головой.

— Видишь ли… Никогда они не станут на нас работать, уж я их знаю. В конце концов их все равно придется уничтожать, так уж лучше сразу. Было бы много спокойней.

— Всех?

— Всех. Ты же видишь, что это за люди. Совсем маленькие дети, и те сагитированы, нам уж их не перевоспитать. Да и зачем — напрасный труд. Это — другие люди и такими уж и останутся.

Солдат вздохнул и ничего не ответил.

Радужные столбы погасли. Ветки на деревьях у дороги зашелестели. С них посыпался мелкий снег. Месяц заволокся туманом и сквозь него светил тускло и бледно.

Снег под ногами скрипел, но уже не издавал скрежета. Погода молниеносно менялась. Стеклянная прозрачность неба заволоклась серым дымком, ветер усиливался, поднимая в поле длинные бичи снега.

Издали от засыпанной снегом равнины приближался, нарастая, странный шум.

— Что это?

Они остановились, прислушиваясь. Шум усиливался, рос и вдруг обрушился на деревню протяжным воем. Деревья закачались, затрепетали всеми ветками. Ветер рвал с земли сыпкий снег, разбрасывал его, метал им по воздуху, отовсюду сыпалась серебристая, сухая мука. Часовые едва передвигались, согнувшись, выставляя вперед головы. Когда они поворачивали и ветер дул им в спину, итти было легко, их несло, как на крыльях. Но он непрестанно менял направление, кидался справа, слева, пересекал дорогу, вздымал из снега высокие столбы, вытягивал их ввысь и вдруг обрушивал на землю, рассыпая белым пухом.

— Ну, и зима! Теперь начинается метель. В такую вьюгу и не увидишь ничего.

И оба, как по команде, оглянулись через плечо. Но дорога была по-прежнему пустынна.