Выбрать главу

Она сразу пришла в себя. Немец жестами показывал: встать. С трудом, превозмогая слабость, она встала на колени, с трудом приподнялась, прижимая ребенка к груди. Он толкнул ее прикладом, направляя к воротам. Белый заснеженный мир, открывшийся глазам, ослепил ее. Она послушно шла впереди солдата, шатаясь, как пьяная. Она понимала, что ее опять ведут на допрос.

Вернер с отвращением взглянул на нее. Олена была ужасна. Лицо желтое, нечеловеческой противной желтизны. Из растрескавшихся губ вытекла струйка крови и засохла на подбородке. Под глазом расплывался огромный кровоподтек, большой, черный, красный, фиолетовый. Казалось, один глаз сдвинулся вверх. Растрепанные, слипшиеся пряди волос висели по обе стороны осунувшегося лица. Опухшие босые ноги почернели.

Вернер забарабанил пальцами по столу и кивнул солдату, чтобы подал женщине стул. Она удивилась, но села тотчас, не дожидаясь разрешения и напряженно глядя в водянистые глаза под белевшими ресницами.

— Сын или дочка? — неожиданно спросил он, кивнув на ребенка.

— Сын, — ответила она сдавленным, охрипшим голосом.

Он бросил какое-то приказание, и солдат принес кружку воды. Олене показалось, что она снова бредит. Она схватила кружку и жадно, стремительно захлебнулась холодной водой, шумно глотнула, чувствуя влагу на наболевших глазах, на пересохшем языке, в горящем горле.

— Довольно, — сказал Вернер, и солдат выхватил у нее кружку.

Она взглянула ей вслед дикими, полными отчаяния глазами. Но воды уже не было, вода стояла на краю стола. Поверхность ее еще колебалась, она была тут же, близко, свежая, холодная вода в кружке. Губы болели еще больше. Но в горле она чувствовала освежающую влагу, от которой пить хотелось еще больше, чем раньше, если только возможно было больше хотеть пить.

— Значит сын, — протянул капитан, и Олена напрягла все силы, чтобы слышать, понимать происходящее.

В этой комнате притаилось что-то страшное. Здесь подстерегала какая-то опасность, в которой она не отдавала себе отчета. И эта вода, несколько глотков которой ей позволили проглотить, и этот поданный ей стул, и человечный вопрос капитана, — все это внушало ей такой страх, что она задрожала. Быстрая, мелкая дрожь пронизала все тело, охватила каждую жилку, каждый мускул. Она напряженно смотрела в лицо капитана.

— Ты, значит, родила сына… — еще раз сказал он. — Здорового, живого сына…

Она выжидала, что будет дальше.

— Ну, теперь, я думаю, ты станешь умнее, теперь дело не только в тебе, теперь ты можешь спасти или погубить сына. Правда? Спасти или погубить, — он сказал это протяжно, подчеркивая слова.

Она инстинктивно прижала ребенка к груди. Он пристально всматривался в нее, наблюдая каждое ее движение, выражение лица.

— Вчера ночью тебе хотели передать хлеба. Кто это был? — спросил он мягко, словно не придавая своему вопросу никакого значения.

— Не, знаю!

— Как же так не знаешь?

— Не знаю, — повторила она, глядя ему прямо в глаза, и так убежденно, что он ей поверил: она ведь, действительно, могла не знать.

— А как ты думаешь, кто мог передать хлеб? Кто мог послать мальчика лет десяти-одиннадцати?

Она мысленно перебрала всех соседей. Конечно, не за тем, чтобы ответить. Нет. Ей хотелось самой для себя знать, кто хотел ей помочь в самый ее тяжкий час, кто кинулся под немецкую нулю, чтобы накормить ее. Но у всех были дети, и у скольких были мальчики десяти-одиннадцати лет. Нет, ей и самой для себя не угадать.

— Не знаю. В деревне мальчиков много. В каждой избе дети…

Вернер нахмурился, поняв, что она, действительно, не знает.

— Ну, ладно… А, скажи-ка, где сейчас может быть Кудрявый?

Олена похолодела. Опять начинается то же самое… Она чувствовала под руками теплое тельце сына, и от этого маленького тела в ее сердце вливались сила и бодрость. Теперь она уже не одна под перекрестным огнем немецких вопросов. Теперь с нею ее сын, рожденный в муках на голом глиняном полу сарая, ее дитя, которого она ждала двадцать лет и, наконец, дождалась. Он был с нею и тихонько спал, под ее руками мелко и часто билось маленькое сердце, словно сердце птицы. Круглое красное личико, едва заметные бровки, нос пуговкой, самый красивый, самый чудесный из всех, какие она видела в жизни. Она почувствовала безграничное спокойствие, полную безопасность, уверенность, что теперь-то никто ничего сделать ей не может, сынок с ней.

— Где он теперь может быть? — повторил Вернер спокойным притаившимся голосом.

Она отрицательно покачала головой.

— Не знаю я…

— Не знаешь? А где они были, когда ты вернулась в деревню?

— Не знаю… В лесу…

— В каком лесу?

Она пожала плечами.

Лес…

Этот ответ ничего не давал. Белая равнина, растянувшаяся вокруг деревни, всюду упиралась в леса. Лес простирался на восток и на запад, на север и на юг. Только эта часть района была их лишена, и благодаря этому его отряд так спокойно сидел в деревне. Но остальные непрестанно подвергались всяческим неожиданностям, поэтому командование так настойчиво требовало хоть каких-нибудь сведений, которые помогли бы добраться до места, где укрывался с отрядом Кудрявый.

— Лесов здесь много. С какой стороны ты пришла в деревню?

— Не помню, не знаю… Снег везде. Меня вывели на дорогу. Только и всего.

— Так… Это на какую же дорогу?

— Не помню…

— Так скоро забыла? Ведь всего четыре дня, как ты пришла в деревню.

Она с удивлением вспомнила, что ведь и правда всего шесть дней. О двух днях, значит, Вернер не знает. Шесть дней, — а казалось, что с тех пор, как она потихоньку собралась и ушла из шалаша в лесу, прошла целая жизнь.

Вернер медленно сворачивал папиросу, потом поднял глаза и взглянул на желтое, всё в синяках лицо.

— Слушай, ты же мать.

Опять эти слова. Но теперь это правда, теперь у нее на руках сынок, крошечное дитятко, рожденное на полу сарая, завернутое в материнскую рубашку.

— У тебя есть сын.

Желтое лицо просияло улыбкой, вырвавшейся с самого дна души. Да, у нее есть сын, есть сын…

— Ты хочешь, чтобы он был жив и здоров, хочешь, чтобы он вырос?..

Да, да. Ах, как она хотела, чтобы он был жив и здоров… Чтобы он рос… Он будет вставать на маленькие ножки, начнет семенить по избе, начнет переползать через порог, начнет хватать крохотными пальчиками ложку со скамьи. Побежит за кошкой, за собакой, за теленком, проберется в огород вырвать себе морковку. Потом станет большой, пойдет в школу, возьмет сумку с книжками, важный, напыжившийся… А потом? Она не могла себе представить, что будет потом. Не могла себе представить, что это крохотное существо вырастет во взрослого человека, который женится, у которого самого будут дети…

— А у тебя есть возможность спасти его. Есть возможность сохранить и свою жизнь и жизнь своего ребенка. Я даю тебе эту возможность. Не будь дурой и используй ее.

Олена молчала. Она не совсем понимала, к чему клонит немец, но ее снова охватило беспокойство, по телу пробежала дрожь. Чего он хочет? Почему говорит так спокойно, тихо и убедительно, словно, действительно, понимает ее и хочет поговорить по-человечески.

— Тех мы все равно найдем. Днем раньше, днем позже. Это не имеет значения. Подумай, ведь все в наших руках. Красная Армия разбита, ничего уже нет, к чему глупое упрямство? Те сидят в лесу и ничего не знают. Они уже окружены со всех сторон, у них нет выхода, нет спасения. Не сегодня-завтра они попадут в наши руки и будут наказаны. А тебе я готов простить совершенное вместе с ними преступление. Тебя уговорили, обманули. Ну, и сына у тебя еще тогда не было… Мы забудем даже о том, что ты взорвала мост. Будешь спокойно жить в деревне, воспитывать ребенка…

Она внимательно слушала, не сводя с него глаз.

— Не думай, что я жестокий человек, зверь какой-то. Что ж поделаешь, служба. А тебя мне жаль, и твоего ребенка жаль. Себя не жалеешь, пожалей хоть сына. Ты дала ему жизнь, ты не имеешь права отнимать ее у него.

— То есть как отнимать? — спросила она машинально, словно думая о другом.

Вернер нетерпеливо постучал папиросой о стол.