— Тоже хотите помогать? — спросил врач.
Она оказала:
— Женщина у нас рожает… Не зайдете ли, вы ведь доктор…
— Вот тебе на! Я же хирург…
— Да это все равно, доктор всегда доктор. Очень уж она мучится, утром-то она таскала немцев за ноги из избы, ну, схватки и начались…
— Что ж, делать нечего, надо итти, — весело решил он. — Новый гражданин родится, надо помочь. Раненых оставляю на тебя, Кузьма. Ну, где это?
Лидия торопливо повела его к избе Левонюков. Потирая озябшие руки, он шел за ней.
— Вы бы варежки надели, такой мороз!
— Да вот были варежки и ночью пропали… Обронил где-то, что ли. Теперь остался без варежек.
Она робко взглянула на него, потом быстро стащила с рук толстые косматые перчатки собственной работы, вышитые по краям красными и голубыми цветами.
— Что вы, что вы! — защищался он. — С чем же вы-то останетесь?
— У меня есть другие, — солгала она. — Я хорошо спрятала, немцы не нашли, а вы ведь доктор, вам руки нужны. — Он заметил, что у нее дрожат губы и засмеялся:
— Ну, что ж, раз вы такая упрямая, давайте!
В сенях избы Левонюков столпились бабы. Они быстро расступились перед врачом.
— А ребенок уже родился, — заметила одна.
— Так что я уже и не нужен.
— Нет, вы все же загляните к ней, загляните, очень уж долго она мучилась, совсем ослабла.
— Вот, тетушка, я вам доктора привела, — объявила Лидия.
— Что ты, что ты, зачем доктор? Такой молоденький, — удивилась больная. — Вы вот ребенка посмотрите, а со мной ничего не сделается, что я, первый раз рожаю, что ли?
Он наклонился над люлькой.
— Мальчик?
— Мальчик, мальчик. У меня только одна девочка, Нюрка, а то одни мальчики… Такой уж у нас род…
— Молодец мальчик. Как же вы его назовете, а?
— Да мы уж тут с бабами говорили… Я было хотела Митей назвать, по старшему брату, но, говорят, это нехорошо…
— А что с братом?
— Да ведь его брата, моего старшего сына, хоронили сегодня со всеми… Месяц на виселице висел сын-то мой, а сегодня я его сама сняла, — объяснила женщина.
Врач смутился.
— Я не знал, что это ваш сын…
— Мой самый старший, как же… К партизанам пробирался, ну, поймали его немцы… Самый старший, семнадцатый год ему пошел. Я и хотела назвать, как его, — Митя. А они не советуют, говорят, не надо, так я уж теперь и сама не знаю, как…
— Назовите Виктором, — посоветовал врач. — Победитель, значит. Как раз сегодня родился, вот и назовите победителем…
Она задумалась.
— Ну, если это значит победитель, пусть будет Виктор, а, Лидия?
— Раз вам так советуют…
— Что тут долго думать! Во всей деревне ни одного Виктора нет. Пусть будет Виктор. Да вы присядьте, присядьте, посидите с нами.
— Спасибо, меня раненые ждут.
— Вы уж всех перевязали, бабы говорят. Посидите минутку. У всех в избах красноармейцы, а у меня, что я вот родить собралась, никого… А ты, Лидия, достань спирту из шкафчика, там есть бутылочка.
— Вам, может, лучше не пить, — робко пробормотал он.
Она улыбнулась.
— Это почему же? Вы ученый, как раненых лечить, а бабьего мяса, видно, не понимаете. Рюмка спирту сразу на ноги ставит.
Он не возражал больше. Лидия налила в толстый зеленоватый стакан.
— За здоровье маленького, чтобы рос здоровый…
— Чтобы никогда в жизни немцев в избе не увидел.
— Чтоб каждый день его рождения обозначался новой победой.
— Чтоб вырос таким, как Митя…
— И дожил в счастье до взрослых лет.
Врач смертельно устал, и рюмка спирта сразу опьянила его. Ему казалось, что война осталась где-то далеко, далеко. Стены хаты были белы, яркими красками алели нарисованные на печке цветы и вышитые полотенца по углам.
— Лидия, покажи-ка доктору карточку, она там, за иконой заткнута, покажи…
Врач взял в руки выцветший снимок. На него задорно смотрело молоденькое лицо, с волосами ежиком, простое, обыкновенное лицо деревенского парня.
— На морозе-то он так изменился, что и не узнаешь, а раньше вот он какой был, — объясняла мать.
И врач вспомнил свою мать. Ее дрожащие белые руки, когда она прощалась с ним, ее срывающийся голос, ее большие, потемневшие от волнении глаза. И свои ночи, полные тяжких размышлений, и страх, которого он не мог преодолеть, страх перед каждым новым транспортом раненых, перед кровью, страданием, смертью. Нервы, — говорил он себе в таких случаях, но это не помогало.
Он взглянул на роженицу. Она лежала, опершись на клетчатую розовую подушку. Гладко причесанные волосы обрамляли спокойное лицо. Целый месяц эта женщина слушала вой ветра, раскачивающего тело ее старшего сына. Целый месяц она с детьми умирала с голоду и страха. Беременная, она несла в могильную яму снятое с виселицы тело 16-летнего мальчика, а потом рожала. И вот она спокойно разговаривает с ним, угощает его последней капелькой спирта, который неизвестно как ей удалось утаить от немцев.
Бабы из сеней перешли в избу и расселись по скамьям и табуреткам. Он украдкой рассматривал их. Все они жили под немецким игом, под немецким кнутом. Их мужья и сыновья далеко, на фронте. Ни одна из них не знает, живы ли ее близкие или их уже нет. Все они боролись с морозами этой страшной зимы, с голодом, который принесли с собой немцы, у многих на теле были кровоподтеки от ударов приклада. Но все это надо было знать, заметить что-либо по их поведению было невозможно. Лица были спокойные, ясные, полные достоинства.
— Было бы больше спирту, мы бы еще выпили, помянули Митю, — тихо сказала Левонючиха.
— Ну, что там, — резко вмешалась Терпилиха. — Помнить его мы и так будем, и без выпивки, правда, бабы?
— Еще бы!
Спиртные пары окутывали мозг легким, приятным туманом. Хотелось сказать этим женщинам что-то хорошее, вместе с тем сердце сжималось от несказанной жалости к этому погибшему на виселице мальчику, к этой матери, что сама вынимала его из петли, жалостью ко всем ним, пережившим такие муки.
— Ты пьян, — сказал он себе сурово, но это не помогло, и глаза его застелились слезами.
— Что это, что с вами? — обеспокоилась Лидия.
— Жалко, — с трудом пробормотал он, стараясь овладеть собой.
Левонючиха внимательно взглянула на него умными темными глазами.
— Нечего жалеть, не такое время, чтобы жалеть, — сказала она тихо. — Нет Мити, будет Виктор. Народ у нас крепкий, из земли вырос… Сруби грушу — оглянуться не успеешь, как из земли новая поросль попрет, к солнцу потянется… Мити нет, нет и других. Но земля осталась, и народ остался… Нам тоже не раз казалось, что, пока дождемся, всех перебьют. А все же дождались… Только зубы сжать, народ все перенесет… Нет, не по зубам немцам наш народ.
Туман перед глазами редел, рассеивался. Эта крестьянка отвечала на самые трудные, запутанные вопросы, которые столько раз мучили его, отвечала просто, спокойно, по-крестьянски. И ему стало стыдно.
— Да, да…
— А вы молоденький, вам тяжело. Ничего, кончится все это. Будете жить спокойно, больных лечить, а мы свое дело делать…
Он вскочил, вспомнив, что слишком засиделся.
В деревне раздавались голоса. Где-то на задах, несмотря на мороз, пели девушки. К ним присоединились мужские голоса. Песня разливалась и ледяном воздухе, в чистейшей лазури, не тревожимая ни малейшим дуновением ветерка. Песня неслась высоко над деревней. Мотив звенел жаворонком, словно вознаграждая за целый месяц молчания, гробовым саваном покрывшего деревню.
Высокими голосами вытягивали девушки. Их поддерживали сильные голоса Красноармейцев.
С ранних лет привыкла деревня к песне. Песней приветствовали зорю, песней прощались с днем, с песней укладывались на ночь. Звенящая мелодия помогала собирать пшеницу с поля, помогала сгребать пахучее сено, помогала детям пасти коров, мужчинам — молотить. Под звуки песен девушка шла замуж, и песнями деревня прощалась с умершими, с отходящими в землю. Песни были радостные и тоскливые, прежние, более старые, чем придорожные липы, и новые, родящиеся из переживаемой минуты. Люди привыкли соединять песню с жизнью и жизнь с песней.