Целый месяц молчали уста, целый месяц ни разу не сорвалась с них песня, ни разу не зазвучала мелодия. Молчали избы, молчала дорога, молчали сады.
А теперь снова можно было петь. И девушки распелись на всю деревню, на все дороги заснеженной равнины. Песни текли одна за другой, одна за другой. И над оврагом, и у дороги, и на площади, и перед сельсоветом, где уже хромой Александр, забравшись на лестницу, прибивал большую вывеску: сельский Совет.
Дети стояли толпой и, задрав головы, глазела на знакомую надпись, знакомые буквы. Внутри торопливо убирали следы ночного боя, выносили мешки с песком, затыкали досками отверстия в стенах, вырезанные немцами. Бабы, морщась от отвращения смывали с пола кровь.
— Чтоб до вечера и следа не осталось, — оказала одна, и все горячо поддержали. Именно этого страстно хотелось всем — чтобы в первый же день, еще до наступления ночи, до захода солнца не осталось и следа тридцатидневного пребывания в деревне немцев. Уже кто-то по собственной инициативе разрушал виселицу на площади, тщетно пытаясь выкопать столбы из замерзшей земли, уже кто-то тащил пилу, чтобы спилить их у самой земли. Уже бабы поспешно белили запущенные избы, выносили из сеней, лопатами и вилами выбрасывали немецкий навоз. Работа кипела, как во время уборки хлеба и молотьбы.
— Чтоб и следа не осталось, — говорили бабы, моя полы, подметая, беля, — чтобы и следа не осталось, — повторяли за ними дети, собирая обломки железа, пустые патроны, лоскутья немецких мундиров у комендатуры и на батарее.
Красноармейцы, бредя по пояс в снегу, торопливо тянули телефонные провода. Лейтенант Шалов устанавливал связь. В помещении школы шел допрос немецких пленных. Людям страшно хотелось послушать, но они понимали — дело военное, путаться незачем.
— Нянчатся с ними, — волновалась Терпилиха, — вопросы, допросы! За сарай бы их и пулю в лоб!
— Много вы понимаете! Надо же выпытать у них все, а то как же?
— Ну, пускай, а потом уж обязательно пулю в люб.
— Пленным-то? Кто ж пленных кончает?
Терпилиху словно ножом кольнули.
— Ну и выдумала! Пленные! Ты видела, что они с нашими пленными делают? Пленные! Я бы их в смоле варила, кожу с них сдирала! А мы ничего, вежливенько заперли их, только и всего!
— Это уж не от нас, — упиралась Пельчериха, — такой уж военный закон — пленных оставлять в живых…
— Военный закон, военный закон! Какие теперь военные законы? Это, может, в ту войну они были, а теперь-то? А это военный закон — детей убивать, людей мучить?
Та вздохнула.
— Что ты мне-то рассказываешь, знаешь ведь, что они у меня сделали.
— То-то я и удивляюсь, что ты так за военный закон заступаешься. Военный закон для бойцов, а это разве бойцы? Фрицы вшивые!
Пельчериха не ответила. Она и сама думала так же, как думали все.
— Посидит у нас, отъестся на наших хлебах, а потом живой и здоровый поедет домой! Как в сберегательной кассе войну пересидит! — волновалась Терпилиха.
— Лейтенант, уж он распорядится как надо, — вмешался в бабьи споры Александр.
— Да разве я что говорю? Я за лейтенанта распоряжаться не собираюсь…
— Этого только не хватало, — буркнул Александр и заковылял домой, чтобы намалевать еще одну вывеску: школа. Чтобы все было, как раньше, прежде чем немцы сорвали эту вывеску и растоптали ее каблуками на деревенской улице. Конечно, так красиво, как было раньше, ему не намалевать, но все равно, лишь бы стереть следы немецких лап, лишь бы вернуть деревне ее прежний вид.
Вдруг в звенящий песнями воздух, в чистую, ясную лазурь ворвался перекатывающийся грохот. Песня умолкла, словно вбитая в землю. Дети у хат окаменели в неподвижности.
— Что это?
Грохот повторился, оглушительный, гудящий. Горизонт загремел пальбой.
— Пушки стреляют…
— Это в Охабах, в той стороне…
— В Зеленцах…
— Наши стреляют?
Они прислушивались. Гремела артиллерийская пальба, перекатывалось долгое эхо выстрелов. Люди притихли.
— Что там еще такое?
— Бой идет…
— Наши орудия бьют, наши…
— А ты откуда так разбираешься в артиллерии?
— Я же слышу, звук оттуда идет, от наших.
Они всматривались в лица красноармейцев, но те были спокойны.
— Наши, наши бьют, надо клин расширить.
— Какой такой клин?
— Да вот, вашу деревню. Тут прошли, а сзади и по сторонам остались немцы…
— Ну вот, я сразу сказала — клин! — оживилась Терпилиха.
— Ничего ты, тетка, не говорила.
— Да ты что? Не слышал, так нечего и мудрить! Я сразу говорила — клин… Всякому понятно, все ведь знают, что в Охабах еще немцы…
— Теперь только глядеть, как фрицы побегут…
— Сюда? — испугалась Ольга Каланчук.
— А хоть и сюда! — воинственно уперлась руками в бока Терпилиха. — Уж мы их здесь встретим, встретим!
— Что им сюда переть? Там есть другая дорога — на Запад.
— Если который живой уйдет…
Они слушали. Где-то далеко шел бой, гремели орудия. Расширялся клин, вбитый в немецкие позиции.
Лейтенант Шалов допрашивал немцев. Они стояли перед ним в теплой комнате и тряслись. Он смотрел на них, худых, оборванных, в нарывах, в зловонных, гниющих болячках. В комнате было тепло, и их, видимо, невыносимо ели вши, они украдкой чесались, не сводя глаз с командира. Из всего гарнизона капитана Вернера их осталось пять человек.
— Надо отправить их в тыл, что тут с ними делать, — решил Шалов.
— Отправить? — поморщился коренастый Володька. — На месте бы их, товарищ лейтенант…
— Что ты болтаешь?
— Жаль им конвой давать, бойцов мучить. Тащись с ними по снегу…
— Пошли ко мне сержанта, — распорядился Шалов.
Он вышел в сени передохнуть. После часу, проведенного в одном помещении с пленными, ему казалось, что по нему ползают вши, что к нему пристала грязь, что форма на нем пропитана отвратительным запахом давно немытых, покрытых нарывами тел. Шалов полной грудью вдыхал морозный воздух. Лазурь сияла солнечным блеском, искрилась крепким, неуступчивым морозом. От изб за церковью донеслась песня, и Шалов заслушался ласковой мелодией, взращенной ветром далеких степей, шумом буйных вод, текущих в море, широких просторов, раскинувшихся под небом. В песне звучало далекое эхо казачьего клича над Днепровскими порогами, тоска хлопцев-молодцев в турецкой неволе, звук конских копыт на трактах далеких походов. Девушки пели, и, казалось, поет вся деревня, глядя в ослепительное, золотое солнце на морозном небе.
Красноармейцы вывели из дома пленных. Вокруг немедленно собралась толпа. Немцы ежились под взглядами баб, втягивая головы в плечи, дрожа от холода.
— Отправляете их? — враждебно спросила Терпилиха.
— Отправляю в штаб, — сказал Шалов, оглядывая небольшую группу немцев в оборванных зеленоватых шинелях.
— Это тот, это тот, что вешал Левонюка! — закричала вдруг Пельчериха.
Бабы бросились вперед.
— Который, который?
— Вон тот, рыжий, смотрите, вы же все видели!
— Тот, высокий! — кричала она, запыхавшись, напряженным голосом.
— Правда, он…
Женщины напирали, показывая пальцами на высокого немца с выбившимися из-под шапки рыжими волосами. Он понял, что говорят о нем, и отступил за спины остальных.
— Ишь, прячется! Товарищ лейтенант, вот этот парня вешал!
— Какого парня! Митьке не больше шестнадцати лет было! Ребенка вешал, сволочь!
— Эй, бабы, что тут долго разговаривать. Возьмемся-ка за него сами, — энергично командовала Терпилиха.
— Да постойте, гражданка. Что вы тут выделываете? — рассердился Шалов. — Разойдитесь немедленно.
— Товарищ командир, не уйдет он живым отсюда! Прикончим мы его, и все будет в порядке! — настойчиво требовала Терпилиха.
Немец, видимо, понял, в чем дело. Его трясло, зубы колотились друг о друга.
— Порядки здесь навожу я, а не вы, — сурово сказал Шалов.
Из толпы выделилась Федосия Кравчук.
— И что ты, Горпина, не в свое дело лезешь? Что ты путаешься, куда не просят? Думаешь, умнее тебя и судьи нет.