Выбрать главу

27 марта, утро. […] Читал «Отечественные записки» за февраль. «Проселочные дороги» очень хороши, но жаль, что подражание*. Нынче буду делать корректуры, может быть, и писать.

27 марта, 12 ч. ночи. Хотя не совсем здоровилось, я делал корректуры до 11 часов, — и делал корректуры не совсем чисто и отчетливо; обедал, почитал и продолжал ту же работу, пришел брат, я ему читал писанное в Тифлисе*. По его мнению, не так хорошо, как прежнее, а по-моему, ни к черту не годится. Хотел облегчить свой труд; но писаря переписывать не могут; следовательно, нужно работать одному.

По случаю одной статьи А. Дюма о музыке* я вспомнил, какого огромного наслаждения я лишен здесь. Почти все мечты счастия разрушены действительностью в моем воображении, исключая счастия артиста. Я хотя в очень несовершенном виде, но испытал его в деревне, в 1850 году.

Завтра буду переписывать, писать письмо Сереже и обдумаю 2-й день:* можно ли его исправить или нужно совсем бросить?

Нужно без жалости уничтожать все места неясные, растянутые, неуместные — одним словом, неудовлетворяющие, хотя бы они были хороши сами по себе.

Постоянство и решительность — вот два качества, которые обеспечивают успех во всяком деле. Ложусь спать, ½ первого.

29 марта. […] С некоторого времени меня сильно начинает мучать раскаяние в утрате лучших годов жизни. И это с тех пор, как я начал чувствовать, что я бы мог сделать что-нибудь хорошее. Интересно бы было описать ход своего морального развития; но не только слова, но мысль даже недостаточна для этого.

Нет границ великой мысли, но уже давно писатели дошли до непреступной границы их выражения. Играл в шашки, ужинал, ложусь спать. Меня мучит мелочность моей жизни — я чувствую, что это потому, что я сам мелочен; а все-таки имею силу презирать и себя, и свою жизнь. Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рожден не для того, чтобы быть таким, как все. Но отчего это происходит? Несогласие ли — отсутствие гармонии в моих способностях, или действительно я чем-нибудь стою выше людей обыкновенных? Я стар — пора развития или прошла, или проходит; а все меня мучат жажды… не славы — славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастии и пользе людей.

Неужели я так и сгасну с этим безнадежным желанием? Есть мысли, которые я сам себе не говорю; а так дорожу ими, что без них не было бы для меня ничего. Я писал повесть с охотой; но теперь презираю и самый труд, и себя, и тех, которые будут читать ее; ежели я не бросаю этот труд, то только в надежде прогнать скуку, получить навык к работе и сделать удовольствие Татьяне Александровне. Ежели примешивается тут тщеславная мысль, то она так невинна, что я извиняю ее в себе, и приносит пользу — деятельность.

Тщеславия я так боялся и так презираю, что не надеюсь, чтобы удовлетворение его доставило мне какое-нибудь удовольствие. А надо надеяться на это, потому что иначе что останется — из чего двигаться? Любовь, дружба! Невольно и эти два чувства я принимаю за увлечение, обман молодого воображения. Разве они доставляли мне счастие? А может быть, я только был несчастлив. Одна эта надежда поддерживает желание жить и стараться. Ежели возможно счастие, полезная деятельность и я испытаю их, по крайней мере, я буду в состоянии пользоваться ими. Господи, помилуй.

30 [марта]. День Пасхи. Спал хорошо и встал поздно, в 10 часов. […]

Я в первый раз после трех дней вышел, ходил по двору до 11 часов; в 11 пришли ко мне все офицеры под хмельком, и с ними Бароневской, в нем нет ничего замечательного, но как новое лицо, которое — я это чувствовал, обращающее на меня напряженное внимание, он смутил меня.

Я отобедал очень дурно дома; потому что от Алексеева ни к обеду, ни к ужину меня не приходили звать. Я к Алексееву больше не хожу ни обедать, ни ужинать. Потом поехал верхом к брату — у него компания, пьянствующая. Поездил за зайцами, видел одного — поделал гимнастику, напился чаю и пошел к брату, узнав от Буемского, что там все уже неблагопристойно пьяны. Известие было верно. Я застал их тащивших какого-то старика в хату. Ладыженский пьяный так же глуп и смешон, как и трезвый. […]

Николенька насилу говорит и смотрит на меня глазами, которые говорят: я с тобой согласен, что это скверно и что я жалок; но мне это нравится. Он пьяный чрезвычайно похож на пьяного Арсеньева. Предсказание Ермолова сбывается на нем, к несчастью. Ермолов забыл сказать: или с ума сойдет. Мне кажется, что я от скуки рехнусь. Презираю все страсти и жизнь, а увлекаюсь страстишками и тешусь жизнью. Я этого не могу иначе объяснить, как привычкою увлекаться и жить. Глупые привычки!

До обеда, часов в 11, и до заката солнца, часов в 6, надо уставать.

Нужно работать поусерднее; а то я начинаю лениться. Ложусь спать ½ 12-го.

31 марта. Просыпался в 6 часов, перебудил всех; но от лени не встал и проспал до 9. Пил чай, читал; пришел Алексеев и помешал мне заниматься до обеда. […] После охоты я болтал с Балтой до ужина; он мне рассказал драматическую и занимательную историю семейства Джеми. Вот сюжет для Кавказского рассказа*. […]

1-е апреля. Опять просыпался в 8-м, но заснул и проспал до 10-ти. Читал «Современник», в котором все очень дурно. Странно, что дурные книги мне больше указывают на мои недостатки, чем хорошие. Хорошие заставляют меня терять надежду. Писал главу о молитве, шло вяло. […] Писал, писал, наконец, стал замечать, что рассуждение о молитве имеет претензию на логичность и глубокость мыслей; а не последовательно. Решился покончить чем-нибудь, не вставая с места, и сейчас сжег половину — в повесть не помещу; но сохраню как памятник*. […]

3-е апреля. Встал в 12-ом часу; только что успел напиться чаю, позвали обедать. Без Алексеева совсем не так скучно; притом же нынче я был в духе. После обеда пришел Николенька, я предлагал ему читать 16 главу, он меня оскорбил холодностью. Писал немного, поехал верхом, был у Михаила Сехина, сделал выстрел, который очень польстил моему самолюбию, проехался полем и вернулся пить чай. Приехал Султанов, и пришли все офицеры. Завтра еду на охоту. Слушал очень занимательные рассказы Хилковского о казачей линии в Южной Сибири.