— Встречал.
— Арестовали, расстреляв на глазах его человек двадцать рабочих. Вот как-с! В Коломне — чорт знает что было, в Люберцах — знаешь? На улицах бьют, как мышей.
Лютов говорил спокойно, каким-то размышляющим тоном и, мигая, все присматривался к Самгину, чем очень смущал его, заставляя ожидать какой-то нелепой выходки. Так и случилось. Лицо Лютова вдруг вспыхнуло красными пятнами, он хлопнул шапкой об пол и завыл:
— Эт-та безумная, трусливая свинья! К-кочегар… людями шурует, а?
Он начал цинически, бешено ругаться, пристукивая кулаком по ручке дивана, но делал он все это так, точно бесилась только половина его, потому что Самгин видел: мигая одним глазом, другим Лютов смотрит на него.
— Не было у нас такого подлого царствования! — визжал и шипел он. — Иван Грозный, Петр — у них цель… цель была, а — этот? Этот для чего? Бездарное животное…
— Кричать — бесполезно, — пробормотал Самгин, когда Лютов захлебнулся словами.
— И — аминь! — крикнул Лютов, надевая шапку. — А ты — удирай! Об этом тебя и Дуняша просит. Уезжай, брат! Пришибут.
Он схватил руку Самгина, замолчал, дергая ее, заглядывая под очки, и вдруг тихонько, ехидно спросил:
— А — вдруг пушки-то у них отняли? Вдруг прохоровские рабочие взяли верх, а? Что будет? Самгин усмехнулся, говоря:
— Не можешь ты без фокусов!
— Нет, вообрази, что будет, а? — шептал Лютов, надевая шубу.
И, стиснув очень горячей рукою руку Самгина, исчез.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
Было особенно тихо. Давно уже Самгин не слыхал такой кроткой тишины. И, без слов, он подумал:
«Должно быть — кончено…»
Тишина росла, углублялась, вызывая неприятное ощущение, — точно опускался пол, уходя из-под ног. В кармане жилета замедленно щелкали часы, из кухни доносился острый запах соленой рыбы. Самгин открыл форточку, и, вместе с холодом, в комнату влетела воющая команда:
— Смирно-о!
В тусклом воздухе закачались ледяные сосульки штыков, к мостовой приросла группа солдат; на них не торопясь двигались маленькие, сердитые лошадки казаков; в середине шагал, высоко поднимая передние ноги, оскалив зубы, тяжелый рыжий конь, — на спине его торжественно возвышался толстый, усатый воин с красным, туго надутым лицом, с орденами на груди; в кулаке, обтянутом белой перчаткой, он держал нагайку, — держал ее на высоте груди, как священники держат крест. Он проехал, не глядя на солдат, рассеянных по улице, — за ним, подпрыгивая в седлах, снова потянулись казаки; один из последних, бородатый, покачнулся в седле, выхватил из-под мышки солдата узелок, и узелок превратился в толстую змею мехового боа; солдат взмахнул винтовкой, но бородатый казак и еще двое заставили лошадей своих прыгать, вертеться, — солдаты рассыпались, прижались к стенам домов. Тяжелыми прыжками подскакал рыжий конь и, еще более оскалив зубы, заржал:
— Эт-то что за ракальи? Кто командует? Самгин, выглядывая из-за драпировки, даже усмехнулся, — так похоже было, что спрашивает конь, а не всадник.
В столовой закричала Варвара:
— Мерзавцы! И это — защитники!
Самгин видел в дверь, как она бегает по столовой, сбрасывая с плеч шубку, срывая шапочку с головы, натыкаясь на стулья, как слепая.
— Ты — понимаешь? Схватили, обыскали… ты представить не можешь — как! Отняли муфту, боа… Ведь это — грабеж!
Она с разбега бросилась на диван и, рыдая, стала топать ногами, удивительно часто. Самгин искоса взглянул на расстегнутый ворот ее кофты и, вздохнув, пошел за водой.
Удивительно тихо и медленно прошло несколько пустых дней. Самгин имел основания думать, что им уже испытаны все тревоги и что он имеет право на отдых, необходимый ему. Но оказалось, что отдых не так необходим и что есть еще тревога, не испытанная им и обидно раздражающая его своей новизной. Эта новая тревога требовала общения с людьми, требовала событий, но люди не являлись, выходить из дома Самгин опасался, да и неловко было гулять с разбитым лицом. События, конечно, совершались, по ночам и даже днем изредка хлопали выстрелы винтовок и револьверов, но было ясно, что это ставятся последние точки. Проезжали мимо окон патрули казаков, проходили небольшие отряды давно не виданных полицейских, сдержанно шумела Варвара, поглядывая на Самгина взглядом, который требовал чего-то.
— Это — не революция, — а мальчишество, — говорила она кому-то в столовой. — С пистолетами против пушек!
Самгин чувствовал, что она хочет спорить, ссориться, и молчал, сидя в кабинете.
Но все это не заполняло пустоту медленных дней и не могло удовлетворить привычку волноваться, утомительную, но настойчивую привычку. Газеты ворчали что-то неопределенное, старчески брюзгливое; газеты ничего не подсказывали, да и мало их было. Место Анфимьевны заняла тощая плоскогрудая женщина неопределенного возраста; молчаливая, как тюремный надзиратель, она двигалась деревянно, неприятно смотрела прямо в лицо, — глаза у нее мутновато-стеклянные; когда Варвара приказывала ей что-нибудь, она, с явным усилием размыкая тонкие, всегда плотно сжатые губы, отвечала двумя словами:
— Слушаю. Понимаю.
Самгин с недоумением, с иронией над собой думал, что ему приятно было бы снова видеть в доме и на улице защитников баррикады, слышать четкий, мягкий голос товарища Якова. Не хватало Анфимьевны, и неловко, со стыдом вспоминалось, что доброе лицо ее объели крысы. Вообще — не хватало людей, даже тех, которые раньше казались неприятными, лишними. Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны. Раза два, вечерами, Самгин выходил подышать на улицу, и ему показалось, что знакомые обыватели раскланиваются с ним не все, не так почтительно, как раньше, и смотрят на него с такой неприязнью, как будто он жестоко обыграл их в преферанс.
«Если меня арестуют, они, разумеется, не станут молчать», — соображал Самгин и решил, что лучше не попадаться на глаза этим людям.
Он отказался от этих прогулок и потому, что обыватели с каким-то особенным усердием подметали улицу, скребли железными лопатами панели. Было ясно, что и Варвару терзает тоска. Варвара целые дни возилась в чуланах, в сарае, топала на чердаке, а за обедом, за чаем говорила, сквозь зубы, жалобно:
— Устроили жизнь! На улицу выйти страшно. Скоро праздники, святки, — воображаю, как весело будет… Если б ты знал, какую анархию развела Анфимьевна в хозяйстве…
Самгин молчал, а когда молчать становилось невежливо, неудобно, — соглашался:
— Да, она вела себя странно…
Он чувствовал, что пустота дней как бы просасывается в него, физически раздувает, делает мысли неуклюжими. С утра, после чая, он запирался в кабинете, пытаясь уложить в простые слова все пережитое им за эти два месяца. И с досадой убеждался, что слова не показывают ему того, что он хотел бы видеть, не показывают, почему старообразный солдат, честно исполняя свой долг, так же антипатичен, как дворник Николай, а вот товарищ Яков, Калитин не возбуждают антипатии?
«А — должны бы, они тоже убивали…»
Однажды, зачеркивая написанное, он услышал в столовой чужие голоса; протирая очки платком, он вышел и увидал на диване Брагина рядом с Варварой, а у печки стоял, гладя изразцы ладонями, высокий человек в длинном сюртуке и валенках.