Выбрать главу

Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.

Имя это ничего не сказало Самгину, но, когда он шел коридором гостиницы, распахнулась дверь одного из номеров, и маленькая женщина в шубке колоколом, в меховой шапочке, радостно, но не громко вскричала:

— Боженька! Вы? Здесь?

Самгин отступил на шаг и увидал острую лисью мордочку Дуняши, ее неуловимые, подкрашенные глаза, блеск мелких зубов; она стояла пред ним, опустив руки, держа их так, точно готовилась взмахнуть ими, обнять. Самгин поторопился поцеловать руку ее, она его чмокнула в лоб, смешно промычав:

— М-мил…

И торопливо, радостно проговорила:

— Значит — правда, что видеть во сне птиц — неожиданная встреча! Я вернусь скоро…

Самгин был очень польщен тем, что Дуняша встретила его как любовника, которого давно и жадно ждала. Через час сидели пред самоваром, и она, разливая чай, поспешно говорила:

— Стрешнева — почему? Так это моя девичья фамилия, отец — Павел Стрешнев, театральный плотник. С благоверным супругом моим — разошлась. Это — не человек, а какой-то вероучитель и не адвокат, а — лекарь, всё — о здоровье, даже по ночам — о здоровье, тоска! Я чудесно могу жить своим горлом…

Самгин смотрел на нее с удовольствием и аппетитом, улыбаясь так добродушно, как только мог. Она — в бархатном платье цвета пепла, кругленькая, мягкая. Ее рыжие, гладко причесанные волосы блестели, точно красноватое, червонное золото; нарумяненные морозом щеки, маленькие розовые уши, яркие, подкрашенные глаза и ловкие, легкие движения — все это делало ее задорной девчонкой, которая очень нравится сама себе, искренно рада встрече с мужчиной.

— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну, говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым живет.

В чистеньком номере было тепло, уютно, благосклонно ворчал самовар, вкусный запах чая и Дуняшиных духов приятно щекотал ноздри. Говоря, Дуняша грызла бисквиты, прихлебывала портвейн из тяжелой зеленой рюмки.

— Тут у меня. есть знакомая купчиха, — тоже очень помогла мне; вот красавица, Клим, — красивее Алины! В нее весь город влюблен.

Подняв руки, сжав кулачки, она потрясла ими над своей золотой головкой:

— Эх, мне бы красоту! Вот уж наигралась бы… И, перескочив на колени Клима, обняв его за шею, спросила:

— Мы с тобой поживем тут, да?

— Разумеется, — великодушно сказал Самгин. В дверь постучали.

— Наверное, газетчик, — с досадой шепнула Дуняша и, приотворив дверь, сердито спросила: — Кто? Ах, — иду…

Послав Климу воздушный поцелуй, она исчезла, а он встал, сунув руки в карманы, прошелся по комнате, посмотрел на себя в зеркале, закурил и усмехнулся, подумав, как легко эта женщина помогла ему забыть кошмарного офицера. О поручике Трифонове напомнила бронзовая фигура царя Александра Второго — она возвышалась за окном, в центре маленькой площади, — фуражку, усы и плечи царя припудрил снег, слева его освещало солнце, неприятно блестел замороженный, выпуклый глаз. Монумент окружали связанные цепями пушки, воткнутые в землю, как тумбы, и невысокие, однообразно подстриженные деревья, похожие на букеты белых цветов.

— Что, дедушка? — вполголоса спросил Самгин и, вздрогнув, удивленный не свойственной ему выходкой, перестал смотреть в мертвый глаз царя.

«Нервы…»

В коридоре зашумели, дверь открылась, вошла с Дуняшей большая женщина в черном и, остановясь против солнца, сказала Дуняше густо и сочно:

— Не узнаёт.

Но Клим узнал, это — Марина Премирова, такая же монументальная, какой была в девицах; теперь она стала выше, стройнее.

— Постарел, больше, чем надо, — говорила она, растягивая слова певуче, лениво; потом, крепко стиснув руку Самгина горячими пальцами в кольцах и отодвинув его от себя, осмотрев с головы до ног, сказала: — Ну — все же мужчина в порядке! Сколько лет не видались? Ох, уж лучше не считать!

Улыбалась она не так плотоядно и устрашающе широко, как в Петербурге, двигалась мягко и бесшумно, с той грацией, которую дает только сила.

«Типичная купчиха», — торопился определить Самгин, отвечая на ее вопросы.

— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала Марина. — Не знаешь? Вот как. Да, да, Туробоева застрелили. Довертелся, — равнодушно прибавила она. — Нехаеву-то помнишь?

Ресницы красиво вздрогнули, придав глазам выражение сосредоточенно думающее. Самгин чувствовал, что она измеряет и взвешивает его. Вздохнув, она сказала:

— Кто еще наши знакомые?

— Кутузов, — напомнил Клим.

— Этого я, изредка, вижу. Ты что молчишь? — спросила Марина Дуняшу, гладя ее туго причесанные волосы, — Дуняша прижалась к ней, точно подросток дочь к матери. Марина снова начала допрашивать:

— С братом-то на политике разошелся?

Самгину не нравилось, что она говорит с ним на ты; он суховато ответил:

— Нет, просто так… Далеко живем друг от друга, редко видимся.

— Ты что же — социал-демократ?

— Да.

— Неужто — большевик?

— Я — не в партии.

— Ну, это уж лучше. Женат?

— Был, — не сразу откликнулся Самгин. — А ты — как живешь?

— Вдовею четвертый год.

Сдвинув густые брови, она сказала, точно деревенская баба:

— Супруг мой детей не оставил мне, только печаль по себе оставил…

Наклонив голову, подумав, она встала.

— Ну, прошу ко мне, часам к пяти, чайку попьем, потолкуем.

Женщины ушли, Стрешнева — впереди, Марина — за нею, совершенно скрывая ее своей фигурой.

Расхаживая по комнате с папиросой в зубах, протирая очки, Самгин стал обдумывать Марину. Движения дородного ее тела, красивые колебания голоса, мягкий, но тяжеловатый взгляд золотистых глаз — все в ней было хорошо слажено, казалось естественным.

«Внушает уважение к себе… Наверное, внушает».

Но Клим Самгин привык и даже как бы считал себя обязанным искать противоречий, это было уже потребностью его разнузданной мысли. Ему хотелось найти в Марине что-нибудь наигранное, фальшивенькое.

«О политике спрашивала. С Кутузовым встречается», — подсчитывал он.

Кутузов все мысли Самгина отводил в определенное русло, и с Кутузовым всегда нужно было молча спорить.

«Упрощенный, ограниченный человек, как все люди его умонастроения. Это они раскололи политически мыслящие силы страны сразу на десяток партий. Допустим, что только они действуют, опираясь не на инстинкт самозащиты, а на классовый инстинкт рабочей массы. Но социалисты Европы заставляют сомневаться, что такой инстинкт существует. Классовым самосознанием обладает только верхний слой буржуазии… У нас, может быть, пятьсот или тысяча таких людей, как этот товарищ Яков… Разумеется, это — сила разрушительная… Но — чего я жалею?» — вдруг спросил он себя, оттолкнув эти мысли, продуманные не один десяток раз, — и вспомнил, что с той высоты, на которой он привык видеть себя, он, за последнее время все чаще, невольно сползает к этому вопросу.

«Я ни с кем и ни с чем не связан, — напомнил он себе. — Действительность мне враждебна. Я хожу над нею, как по канату».

Сравнение себя с канатоходцем было и неожиданно и обидно.

«Жалеть — нечего», — полувопросительно повторил он, рассматривая свои мысли как бы издали, со стороны и глазами какой-то новой мысли, не оформленной словом. И то, что за всеми его старыми мыслями живет и наблюдает еще одна, хотя и неясная, но, может быть, самая сильная, возбудило в Самгине приятное сознание своей сложности, оригинальности, ощущение своего внутреннего богатства. Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти». Слезливый человек в притче был назван глупцом. Самгин, швырнув окурок в угол, взглянул на часы — они показывали четыре. Заходило солнце, снег на памятнике царя сверкал рубинами, быстро шли гимназистки и гимназисты с коньками в руках; проехали сани, запряженные парой серых лошадей; лошади были покрыты голубой сеткой, в санях сидел большой военный человек, два полицейских скакали за ним, черные кони блестели, точно начищенные ваксой. Сквозь двойные рамы с улицы не доносилось ни звука, и казалось, что все, на площади, живет не в действительности, а только в памяти.