Вбежала Дуняша и заторопила:
— Идем, идем. Зотова дожидается…
— Зотова? — спросил Самгин. Дуняша, смазывая губы карандашом, утвердительно кивнула головой, а он нахмурился: очевидно, Марина и есть та женщина, которую назвал ему Гоган. Этим упрощалось поручение, но было в этом что-то неприятное.
«Неужели эта купчиха забавляется конспирациями?»
На улицах все было с детства знакомо, спокойно и тоже как будто существовало не на самом деле, а возникало из памяти о прошлом.
Дуняша, плотно прижимаясь к его боку, говорила:
— Здесь все кончилось, спорят только о том, кому в Думе сидеть. Здесь очень хорошие люди, принимают меня — вот увидишь как! Бисирую раза по три. Соскучились о песнях…
Остановились перед витриной ярко освещенного магазина. За стеклом, среди евангелий, в золоченых переплетах с эмалью и самоцветами, на черном бархате возвышалась митра, покрытая стеклянным колпаком, лежали напрестольные кресты, стояли дикирии и трикирии.
— Это — ее! — сказала Дуняша. — Очень богатая, — шепнула она, отворяя тяжелую дверь в магазин, тесно набитый церковной утварью. Ослепительно сверкало серебро подсвечников, сияли золоченые дарохранильницы за стеклами шкафа, с потолка свешивались кадила; в белом и желтом блеске стояла большая женщина, туго затянутая в черный шелк.
— Сюда пожалуйте, — говорила она, ловко извиваясь среди подсвечников и крестильных купелей. — Запри магазин и ступай домой! — приказала она лаюобразному, русокудрому отроку, который напомнил Самгину Диомидова.
За магазином, в небольшой комнатке горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко на стене — портрет в черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор. Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
— Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня — пустовато, да и грусти много, — говорила Марина тоном старого доверчивого друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой была она, — не верил ей.
— Ну, рассказывай, — как жил, чем живешь? — предложила она; Клим ответил:
— Повесть длинная и неинтересная.
— Не скромничай, кое-что я знаю про тебя. Слышала, что ты как был неподатлив людям, таким и остался. На портрет смотришь? Супруг мой.
Марина, сняв абажур с лампы, подняла ее к портрету. Неплохой мастер широкими мазками написал большую лысоватую голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, — лицо человека нездорового и, должно быть, с тяжелым характером.
— Интересное лицо, — сказал Самтан, но», чувствуя, что этого мало, прибавил: — весьма оригинальное лицо.
— Он из семьи Лордугина, — сказала Марина и усмехнулась. — Не слыхал такой фамилии? Ну, конечно! С кем был в родстве любой литератор, славянофил, декабрист — это вы, интеллигенты, досконально знаете, а духовные вожди, которых сам народ выдвигал мимо университетов, — они вам не известны.
— Лордугин? — переспросил Клим, заинтересованный ее иронией.
— Не вспоминай чего не знаешь, — ответила она и обратилась к Дуняше:
— Скучно, Дуня?
Та, сидя в кресле деревянно прямо, точно бедная родственница, смотрела в угол, где шубы на вешалке казались безголовыми стражами.
— Ну, что ты, — встрепенулась она. — Я скучать не умею…
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а тогда — досадно было: девица — горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…
Она произносила слова вкусной русской речи с таким удовольствием, что Самгин заподозрил: слова для нее приятны независимо от смысла, и она любит играть ими. Ей нравится роль купчихи, сытой, здоровой бабы. Конечно, у нее есть любовники, наверное, она часто меняет их.
А Марина, крепко обняв Дуняшу, говорила:
— В ту пору мужчина качался предо мною страшновато и двуестественно, то — плоть, то — дух. Говорила я, как все, — обыкновенное, а думала необыкновенно и выразить словами настоящие думы мои не могла…
«Врет, — отметил Самгин, питаясь удивительно вкусными лепешками и вспомнив сцену Марины с Кутузовым. — И торопится показать себя оригинальной».
В сумраке, среди ковров и мягкой мебели, Марина напоминала одалиску, изображенную жирной кистью какого-то француза. И запах вокруг нее — восточный: кипарисом, ладаном, коврами.
— Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая душа. Она посоветовала мне учиться петь. Вижу — во всех песнях бабы жалуются на природу свою…
— На природу всё жалуются, и музыка об этом, — сказала Дуняша, вздохнув, но тотчас же усмехнулась. — Впрочем, мужчины любят петь: «Там за далью непогоды есть блаженная страна…»
Марина, тоже улыбаясь, проговорила лениво:
— Это — политики поют, такие вот, как Самгин. Они, как староверы, «Опоньское царство» выдумали себе, со страха жизни.
— Как ты странно говоришь, — заметил Самгин, глядя на нее с любопытством. — Кажется, мы живем во дни достаточно бесстрашные, то есть — достаточно бесстрашно живем.
Марина, точно отгоняя комара, махнула рукой.
— Свойственник мужа моего по первой жене два Георгия получил за японскую войну, пьяница, но — очень умный мужик. Так он говорит: «За трусость дали, боялся назад бежать — расстреляют, ну и лез вперед!»
Прихлебнув из рюмки глоток вина, запив его чаем, она, не спеша и облизывая губы кончиком языка, продолжала:
— Вот и вы, интеллигенты, отщепенцы, тоже от страха в политику бросаетесь. Будто народ спасать хотите, а — что народ? Народ вам — очень дальний родственник, он вас, маленьких, и не видит. И как вы его ни спасайте, а на атеизме обязательно срежетесь. Народничество должно быть религиозным. Земля — землей, землю он и сам отвоюет, но, кроме того, он хочет чуда на земле, взыскует пресветлого града Сиона…
Она сказала все это негромко, не глядя на Самгина, обмахивая маленьким платком ярко разгоревшееся лицо. Клим чувствовал: она не надеется, что слова ее будут поняты. Он заметил, что Дуняша смотрит из-за плеча Марины упрашивающим взглядом, ей — скучно.
— Вот как думаешь ты? — сказал он, улыбаясь. — А Кутузов знает эти мысли?
— Для этих мыслей Степан не открыт, — ответила Марина лениво, немножко сдвинув брови. — Но он к ним ближе других. Ему конституции не надо.
Она замолчала. Самгин тоже не чувствовал желания говорить. В поучениях Марины он подозревал иронию, намерение раздразнить его, заставить разговориться. Говорить с нею о поручении Гогина при Дуняше он не считал возможным. Через полчаса он шел под руку с Дуняшей по широкой улице, ярко освещенной луной, и слушал торопливый говорок Дуняши.