Выбрать главу

14 ноября. Опять не видал, как прошли одиннадцать дней. Очень увлеченно занят «Воскресением» и хорошо подвигаюсь. Совсем близок к концу. Был Сережа и Суллер и уехали оба на Кавказ с моим письмом к Голицыну*. Вчера приехала Соня. Очень хорошо. Я себя давно так умственно и физически хорошо, бодро не чувствовал.

Не могу разобрать, что записано, что нет:

[…] 2) Жить для других кажется трудно так же, как кажется трудно работать. Но как и в работе, за заботу других может быть лучшая награда: любовь других. Может и не быть. Тогда как в работе награда внутренняя: наработался, устал и хорошо.

[…] 5) Женщины точно так же, как и мужчины, одарены чувством и умом, но разница в том, что мужчина, большей частью, считает обязательным и для себя и выше чувств веления ума (разум), женщина же считает обязательным для себя и выше разума — чувство. То же, но только на разных местах.

[…] 7) Думаешь, что ты один и страдаешь от одиночества, а ты не только в согласии, но ты один со всеми — только искусственные и устранимые преграды отделяют тебя. Устрани их, и ты один со всеми. Устранение этих преград по мере сил и есть дело жизни.

[…] 9) Смотришь на людей, целующих икону, подлезающих под нее, обожающих и боящихся ее. Если людей могли обмануть так, то нет обмана, на который бы они не поддались.

10) Записано, что тяжело оттого, что жизни нет, а есть только эгоистическое существование. Не могу вспомнить, что я еще разумел под этим.

11) Бог проявляется в нас сознанием. Пока нет сознания, нет бога. Только сознание дает возможность добра, воздержания, служения, самопожертвования.

Все зависит от того, на что направлено сознание.

Сознание, направленное на животное я, убивает, парализирует жизнь; сознание, направленное на духовное я, возбуждает, возвышает, освобождает жизнь.

Сознание, направленное на животное я, усиливает, разжигает страсть, производит страх, борьбу, ужас смерти; сознание, направленное на духовное я, освобождает любовь. Это очень важно, и если буду жив, напишу это.

[…] 15) Прогресс нравственный человечества происходит только оттого, что есть старики. Старики добреют, умнеют и передают то, что они выжили, следующим поколениям. Не будь этого, человечество не двигалось бы. А какое простое средство! […]

Казалось, дня три не писал. А вот десять дней. Нынче 25 ноября. Ясная Поляна. 98. Соня тогда уехала с хорошим чувством, я обещал приехать 1 декабря. Миша мучает ее, и она тоскует. Хочется поскорее приехать к ней. Хочется тоже съездить в Пирогово. Мы одни: Таня, Маша, Коля. Только Лиза Оболенская. Я все так же усердно занимаюсь «Воскресением». Вчера ночью обдумывал статью о том, почему развращается народ. Нет никакой веры. Младенцем насильно окрестят, а потом считают уголовным преступлением всякое рассуждение о вере (совращение) и всякое отступление. Только и есть вера, что у сектантов. Может быть, введу это в воззвание*. А жалко. Хорошо думалось ночью. «Воскресение» разрастается. Едва ли влезет в 100 глав*. Записано следующее и, кажется, очень важное. Нужно бы в изложение веры.

1) Мы очень привыкли к рассуждениям о том, как надо устроить жизнь других людей — людей вообще. И нам такие рассуждения не кажутся странными. А между тем такие рассуждения не могли бы никогда [возникнуть] между религиозными и потому свободными людьми: такие рассуждения суть последствия деспотизма: управления одним человеком или людьми другими. Так рассуждают и сами деспоты, и люди, развращенные ими; говорят, если бы я имел власть, я бы сделал с другими то-то и то-то. Это заблуждение вредно не только потому, что оно мучает, уродует людей, подвергающихся насилию деспотов, но и ослабляет во всех людях сознание необходимости исправлять себя. Тогда как это одно единственно действительное средство воздействия на других людей. […]

Диалог

Нынче ночью был разговор и сцена, которая подействовала на меня еще гораздо более, чем последняя ее поездка*. Для характеристики разговора надо сказать, что я в этот день только что приехал в 12-м часу ночи из поездки за восемнадцать верст для осмотра именья Маши. Я не говорю, что в этом был труд для меня, это было удовольствие, но все-таки я несколько устал, сделав около сорока верст верхом, и не спал в этот день. А мне 70 лет.

Под влиянием твоих разговоров, усталости и хорошего, доброго расположения духа я лег спать с намерением не говорить ничего о том, что было, и в надежде, что все это, как ты утешала меня, само собой сойдет на нет. Легли. Помолчали. Она начала говорить.

О. Ты поедешь в Пирогово, будешь меня бранить Сереже?

Я. Я ни с кем не говорил, ни с Таней, дочерью.

О. Но с Таней, сестрой, говорил?

Я. Да.

О. Что же она говорила?

Я. То же, что тебе… мне тебя защищала, тебе, вероятно, за меня говорила.

О. Да, она ужасно строга была ко мне. Слишком строга. Я не заслуживаю.

Я. Пожалуйста, не будем говорить, уляжется, успокоится и, бог даст, уничтожится.

О. Не могу я не говорить. Мне слишком тяжело жить под вечным страхом. Теперь, если он* заедет, начнется опять. Он не говорил ничего, но, может быть, заедет.

Известие, что он приедет — как всегда бывало — может быть, а в действительности наверное — было мне очень тяжело. Только что хотел не думать об этом, как опять это тяжелое посещение. Я молчал, но не мог уж заснуть и не выдержал, сказал:

Я. Только что надеялся успокоиться, как опять ты будто приготавливаешь меня к неприятному ожиданию.

О. Что же мне делать? Это может быть, он сказал Тане. Я не звала. Может быть, он заедет.

Я. Заедет он или не заедет, неважно, даже твоя поездка не важна, важно, как я говорил тебе, два года назад говорил тебе, твое отношение к твоему чувству. Если бы ты признавала свое чувство нехорошим, ты бы не стала даже и вспоминать о том, заедет ли он, и говорить о нем.

О. Ну, как же быть мне теперь?