Выбрать главу

— Мы обязаны этим реализму, он охладил жизнь, приплюснул людей к земле. Зеленая тоска и плесень всяких этих сборников реалистической литер[атуры] — сделала людей духовно нищими. Необходимо возвратить человека к самому себе, к источнику глубоких чувств, великих вдохновений…

Хозяин слушал, курил и в такт речи кивал головой.

Самгин не был удивлен появлением Лаврушки, он только вспомнил свое сравнение таких встреч со звездами:

«Мало их или много? Кажется — уже много…»

— Боже мой, — кто это, откуда? — с брезгливым недоумением, театрально спросила толстая дама. Шершавый литератор, покрякивая, покашливая, ответил:

— Поэт, стихи пишет, даже, кажется, печатает в большевистских газетках. Это я его привел — показать… Андреев утвердительно кивнул головою:

— Да, мне захотелось посмотреть: кто идет на смену нежному поэту Прекрасной Дамы, поэту «Нечаянной радости». И вот — видел. Но — не слышал. Не нашлось минуты заставить его читать стихи.

— Боже мой, боже! Куда мы идем? — драматически спросила дама.

Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.

— Мы никуда не идем, — сказал он. — Мы смятенно топчемся на месте, а огромное, пестрое, тяжелое отечество наше неуклонно всей массой двигается по наклонной плоскости, скрипит, разрушается. Впереди — катастрофа.

Он замолчал, посмотрел — слушают ли? Слушали. Выступая редко, он говорил негромко, суховато, избегая цитат, ссылок на чужие мысли, он подавал эти мысли в других словах и был уверен, что всем этим заставляет слушателей признавать своеобразие его взглядов и мнений. Кажется, так это и было: Клима Ивановича Самгина слушали внимательно и почти не возражая.

— Мы, интеллигенты, аристократы духа, аристократия демоса, должны бы стоять впереди, у руля, единодушно, не разбиваясь на партии, а как единая культурно-политическая сила и, прежде всего, как сила культурная. Мы — не собственники, не корыстны, не гонимся за наживой…

— Крупной, — негромко вставил кто-то, но другой голос, погромче, тотчас же строго произнес:

— Неправда!

Самгин продолжал, чувствуя, что он говорит более откровенно, чем всегда.

— Я не против собственности, нет! Собственность — основа индивидуализма, культура — результат индивидуального творчества, это утверждается всею силой положительных наук и всей красотой искусства. Не нужно быть большевиком, марксистом по-русски, анархо-марксистом для того, чтоб видеть: власть крупных собственников становится пагубной, разрушающей, а не творящей. Война показывает нам их безумие. Но есть другая группа собственников, их — большинство, они живут в непосредственной близости с народом, они знают, чего стоит превращение бесформенного вещества материи в предметы материальной культуры, в вещи, я говорю о мелком собственнике глухой нашей провинции, о скромных работниках наших уездных городов, вы знаете, что их у нас — сотни.

Он очертил фигуры и продолжал, подчиняясь чувству вражды:

— Литераторы наши, выходцы из этой здоровой среды, стремясь к славе, изображают провинциальную, уездную Русь легкомысленно, карикатурно…

— Там живут Тюхи, дикие рожи, кошмарные подобия людей, — неожиданно и очень сердито сказал <Андреев>. — Не уговаривайте меня идти на службу к ним — не пойду! «Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремляться вверх» — но я предпочитаю погибать с Наполеоном, который хотел быть императором всей Европы, а не с безграмотным Емелькой Пугачевым. — И, выговорив это, он выкрикнул латинское:

— Dixi!12

Его слова развязали языки, люди как будто очнулись от дремоты, первым выступил редактор, он, растирая ладонью сероватую бородку, сказал:

— Это можно понять. Демократия как будто опоздала, да! Мы накануне столкновения] пролетария с капиталистом.

— Для нас, в нашей стране, это — преждевременно…

— Но как будто уже неизбежно…

Серый человек говорил наклонясь к литератору, схватив его за колено и собакой глядя в красивое, мрачно нахмуренное лицо:

— Вам, родимый мой, надобно познакомиться с умнейшим, с гениальнейшим…

Брюнетка в красном платье спорила с толстой дамой.

— Нам нужен вождь, — кричала брюнетка, а толстая, обмахивая красное лицо платком:

— Каждый должен быть вождем своих чувств и мыслей…

— Вот — именно: вождь! Захар Петрович Бердников…

— Я встречался с ним…

— Он сторонник союза с немцами, в соединении с ними мы бы взяли за горло всю Европу! Что надобно понять?

— Не нужно брать за горло…

— Нет — что нужно понять? Антанта имеет в наших банках свыше 60 процентов капитала, а немцы — только 37! Обидно, а?

Против Самгина стоял редактор и, дергая пуговицу жилета своего, говорил:

— Большевизм — жест отчаяния банкрота — социал-демократии. Вы знаете, что сказал Вандервельде?

— Пожалуйте кушать, что бог послал, — возгласила старушка. — Продукты теперь — ох, скудные стали! И — дорогие, дорогие…

Люди пошли в соседнюю комнату, а Самгин отказался кушать дорогие, но скудные продукты и, ни с кем не прощаясь, отправился домой. Он чувствовал себя нехорошо, обиженный тем, что ему помешали высказать мысли, которые он считал особенно ценными и очень своими. Помешали тогда, когда хотелось говорить вполне откровенно. Раньше бывало так, что, высказав свои мысли вслух, пропустив их пред собою, как на параде, он видел, какие из них возбуждают наиболее острое внимание, какие проходят неясными, незаметно, и это позволяло ему отсевать зерно от плевел. А на этот раз, прислушиваясь, он думал:

«Власть идей, очевидно, кончилась, настала очередь возмущенных чувств…»

Когда он вышел из дома на площадь, впечатление пустоты исчезло, сквозь тьму и окаменевшие в ней деревья Летнего сада видно было тусклое пятно белого здания, желтые пятна огней за Невой.

Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была холодная, сырая, шаги звучали глухо, белые огни фонарей вздрагивали и краснели, как бы собираясь погаснуть.

«Где чувства — там трагедии… Все эти люди бессильны, жалки. Что они могут сделать? Они — не для трагедий. Андреев — понимает трагизм бытия слишком физиологически, кожно; он вульгаризирует чувство трагического, уродливо опрощает его. Трагическое не может и не должно быть достоянием демократии, трагическое всегда было и будет достоянием исключительных людей». Он отводил Андрееву место в ряду «объясняющих господ», которые упрямо навязывают людям свои мысли и верования. Есть настроения, мысли, есть идеи, совершенно не нужные Ивану Дронову. И Тагильскому. Поставив Тагильского рядом с Дроновым, он даже замедлил шаг, чувствуя, что натолкнулся на некое открытие.

«Оба — интеллигенты в первом поколении. Так же и Кутузов…»

Среди «объясняющих господ» Кутузов был особенно враждебным. Он действует здесь, в Петрограде, и недавно Самгин слышал его речи. Это было у Шемякина, который затевал книгоиздательство и пригласил Самгина для составления договора с фабрикантом бумаги. Уже в прихожей, раздеваясь, услыхал знакомый голос, богатый ироническими интонациями. Кутузов говорил в приемной издателя, там стоял рояль, широкий ковровый диван, кожаные кресла и очень много горшков с геранью. Кутузов сидел у рояля, за его спиной оскалилась клавиатура, голова его четко выделялась на черной поднятой крышке, как будто замахнувшейся на него. Кроме его, в комнате находилось еще несколько человек.

— Наша армия уже разбита, и мы — накануне революции. Не нужно быть пророком, чтоб утверждать это, — нужно побывать на фабриках, в рабочих казармах. Не завтра — послезавтра революция вспыхнет. Пользуясь выступлением рабочих, буржуазия уничтожит самодержавие, и вот отсюда начнется нечто новенькое. Если буржуазия, при помощи военщины, генералов, сумеет организоваться — пролетариат будет иметь пред собой врага более опасного, чем царь и окружающие его.