Выбрать главу

Самгин вставлял свечу в подсвечник, но это ему не удавалось, подсвечник был сильно нагрет, свеча обтаивала, падала. Дронов стал помогать ему, мешая друг другу, они долго и молча укрепляли свечу, потом Дронов сказал:

— Ну, будем ужинать. Я с утра не ел. И снова молча выпили коньяку, поели ветчины, сардин, сига. Самгин глотнул вина и сказал:

— Знакомое вино.

— Царских подвалов, — пробормотал Дронов. — Дама твоя познакомила меня с торговкой этим приятным товаром.

— Купил ты золота ей?

— Зачем я буду покупать? Послал антиквара.

— Он ее — обманул, — сообщил Самгин. Дронова это не удивило:

— Ну, а — как же? Антиквор… Дронов перестал есть, оттолкнул тарелку, выпил большую рюмку коньяка.

— Ну, вот, дожили мы до революции, — неприятно громко сказал он, — так громко, что даже оглянулся, точно не поверил, что это им сказано. — Мне революция — не нужна, но, разумеется, я и против ее даже пальца не подниму. Однако случилось так, что — может быть — первая пощечина революции попала моей роже. Подарочек не из тех, которыми гордятся. Знаешь, Клим Иванович, ушли они, эти… ловцы генералов, ушли, и, очень… прискорбно почувствовал я себя. Дурацкая жизнь. Ты жил во втором этаже, я — в полуподвале, в кухне. Вы, благородные дети, паршиво относились ко мне. Как будто я негр, еврей, китаец…

Память Клима Самгина подсказала ему слова Тагильского об интеллигенте в третьем поколении, затем о картинах жизни Парижа, как он наблюдал ее с высоты третьего этажа. Он усмехнулся и, чтоб скрыть усмешку от глаз Дронова, склонил голову, снял очки и начал протирать стекла.

— Только один человек почти за полсотни лет жизни — только одна Тося…

«Я мог бы рассказать ему о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как много людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места».

А Иван Дронов жаловался, и уже ясно было, что он пьянеет.

— Дунаев, приятель мой, метранпаж, уговаривал меня: «Перестаньте канителиться, почитайте, поучитесь, займитесь делом рабочего класса, нашим большевистским делом».

— Не соблазнился? — спросил Самгин, чтоб сказать что-нибудь.

— Я — не соблазнился, да! А ты — уклонился… Почему?

— Подожди, — попросил Самгин, встал и подошел к окну. Было уже около полуночи, и обычно в этот час на улице, даже и днем тихой, укреплялась невозмутимая, провинциальная тишина. Но в эту ночь двойные рамы окон почти непрерывно пропускали в комнату приглушенные, мягкие звуки движения, шли группы людей, гудел автомобиль, проехала пожарная команда. Самгина заставил подойти к окну шум, необычно тяжелый, от него тонко заныли стекла в окнах и даже задребезжала посуда в буфете.

Самгин видел, что в темноте по мостовой медленно двигаются два чудовища кубической формы, их окружало разорванное кольцо вооруженных людей, колебались штыки, прокалывая, распарывая тьму.

«Броневики», — тотчас сообразил он. — Броневики едут, — полным голосом сказал он, согретый странной радостью.

— Ты думаешь — будут стрелять? — сонно пробормотал Дронов. — Не будут, надоело…

Броневики проехали. Дронов расплылся в кресле и бормотал:

— Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по морде, и — кончено!

Самгин посмотрел на него, подумал:

«Сопьется».

Сходил в спальню, принес подушку и, бросив ее на диван, сказал:

— Ляг.

— Можно. Это — можно.

Он встал, шагнул к дивану, вытянув руки вперед, как слепой, бросился на него, точно в воду, лег и забормотал:

Вырыта заступом яма глубокая… Жизнь… бестолковая, жизнь одинокая…

Самгин, чьи стихи?

— Никитина.

— Чорт. Ты — всё знаешь. Всё.

Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил, постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные только потому, что они были темнее темноты.

«Итак — революция. Вторая на моем веку».

Он решил, что завтра, с утра, пойдет смотреть на революцию и определит свое место в ней.

Утром, сварив кофе, истребили остатки пищи и вышли на улицу. Было холодно, суетился ветер, разбрасывая мелкий, сухой снег, суетился порывисто минуту, две, подует и замрет, как будто понимай, что уже опоздал сеять снег.

Самгин шагал впереди Дронова, внимательно оглядываясь, стараясь уловить что-то необычное, но как будто уже знакомое. Дронов подсказал:

— Замечаешь, как обеднел город?

— Да, — согласился Самгин и вспомнил: вот так же было в Москве осенью пятого года, исчезли чиновники, извозчики, гимназисты, полицейские, исчезли солидные, прилично одетые люди, улицы засорились серым народом, но там трудно было понять, куда он шагает по кривым улицам, а здесь вполне очевидно, что большинство идет в одном направлении, идет поспешно и уверенно. Спешат темнолицые рабочие, безоружные солдаты, какие-то растрепанные женщины, — люди, одетые почище, идут не так быстро, нередко проходят маленькие отряды солдат с ружьями, но без офицеров, тяжело двигаются грузовые автомобили, наполненные солдатами и рабочими. Мелькают красные банты на груди, повязки на рукавах.

— Эй, эй — Князев, — закричал Дронов и побежал вслед велосипедисту, с большой бородой, которую он вез на левом плече. Самгин минуту подождал Ивана и пошел дальше.

Проехал воз, огромный, хитро нагруженный венскими стульями, связанные соломой, они возвышались почти до вторых этажей, толстая рыжая лошадь и краснорожий ломовой извозчик, в сравнении с величиной воза, были смешно маленькими, рядом с извозчиком шагал студент в расстегнутом пальто, в фуражке на затылке, размахивая руками, он кричит:

— Ты — подумай: народ…

— Мы на свой пай думаем, — басом, как дьякон, гудит извозчик. — Ты с хозяином моим потолкуй, он тебе все загадки разгадает. Он те и про народ наврет.

Ломовой счастливо захохотал, Клим Иванович пошел тише, желая послушать, что еще скажет извозчик. Но на панели пред витриной оружия стояло человек десять, из магазина вышел коренастый человек, с бритым лицом под бобровой шапкой, в пальто с обшлагами из меха, взмахнул рукой и, громко сказав: «В дантиста!» — выстрелил. В проходе во двор на белой эмалированной вывески исчезла буква а, стрелок, самодовольно улыбаясь, взглянул на публику, кто-то одобрил его:

— Метко!

А усатый человек в толстой замасленной куртке, протянув руку, попросил:

— Позвольте взглянуть!

Взглянул, определил: «Кольт!» — и, сунув оружие в карман куртки, пошел прочь.

— К-куда? — взревел стрелок, собираясь бежать за похитителем, но пред ним встали двое, один — лицом, другой спиною к нему.

— Вы — видели? — сердито спросил он.

— Зачем вам игрушка эта? — миролюбиво ответил ему молодой парень, а тот, который стоял спиной, крикнул:

— Гордеев, вернись! И обратился к стрелку:

— Вы, барин, идите-ка своей дорогой, вам тут делать нечего. А вы — что? — спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. — Магазин не торгует, уходите.

Самгин покорно и охотно пошел прочь, его тотчас же догнал стрелок, говоря:

— Ничего не понимаю! Кто такие? Чорт их знает! Переходя на другую сторону улицы, он оглянулся, к магазину подъехал грузовик, люди, стоявшие у витрины, выносили из магазина ящики.

— Грабеж среди белого дня, — бормотал стрелок, Самгин промолчал, он не нуждался в собеседнике. Собеседник понял это и, дойдя до поворота в другую улицу, насмешливо выговорил:

— Вы, кажется, тоже… что-то такое…

После чего скрылся за углом.

Ближе к Таврическому саду люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темносерый бумажный пепел. Против пожарища на панели собралось человек полсотни, почти все пожилые, много стариков, любуясь игрой огня, они беседовали равнодушно, как привычные зрители, которых уж ничем не удивишь.