Кроме того, у приключенческой литературы есть еще одно объективное достоинство: никогда не знаешь, что там, впереди, за следующим поворотом действия. Познавательный интерес — пчела, сосущая сердце человека, основной инстинкт ума его, таким образом раздражается, стимулируется и восполняется. И Гюставу Эмару зачастую удавалось построить сюжет динамичный, взрывной, непредсказуемый, т. е. такой сюжет, который приключенческая литература полагает для себя, как цель.
Могучие тигреро, идеально-благородные (или идеально-злые — ad hoc) индейские вожди, негры, стремящиеся к свободе, кроткие и воинственные европейцы-путешественники — все эти герои Эмара оживают в нас, когда мы читаем о них. Но и мы, читая о них, оживаем ими. И здесь, в противодвижении, рождается тонкая, подвижная, фосфоресцирующая связь — между читателем, парящим над радужной тканью текста, и героями, просвечивающими сквозь эту ткань. Эта связь, едва уловимая словесно, увлекает нас в иной, очарованный приключением мир. И для достижения такой связи нет необходимости в интеллектуальном или духовном усилии; она возникает сама собой, при чтении. Достаточно открыть любой роман Эмара, коснуться взглядом поверхности текста, ощутить внутренним зрением его многокрасочный движущийся рельеф — и попадаешь в другой мир, в другое измерение. Еще один плюс приключенческой литературы — субъективная реальность, свернутая в ней, общедоступна, так сказать, удобоварима.
И чем выше мастерство автора, тем сильнее и изысканнее ощущения инобытия, предлагаемые им читателю. Возможно, в плане художественном, Эмар уступал его более одаренным предшественникам. Но все же свой мир путешествий и приключений он создавать умел и мог.
Гюстав Эмар (1818–1883) прожил жизнь, биографическая канва которой могла бы послужить сюжетом одного, самого обширного из его романов. По натуре своей пассионарный, впечатлительный и легкий на подъем, он стал поистине свидетелем своего века с его полными энтузиазма исследовательскими экспедициями, колонизаторскими рейдами с их «веселой жестокостью» в духе Жоржа Дюруа, чехардой монархий и республик и внут-риевропейскими военными авантюрами. В возрасте девяти (первая глава очерков «Новая Бразилия», написанная в автобиографической манере) или двенадцати лет (Энциклопедия «Britanica») он нанимается юнгой — поначалу на каботажное судно, а через некоторое время — на оснащенный для дальнего плавания корабль.
Противоречие в датах объясняется, вероятно тем, что сам Гюстав Эмар никогда не был пристрастным фактологом, и, живописуя жизнь своих героев, вряд ли избегнул соблазна несколько приукрасить собственную. Достоверно, впрочем, известно, что за время морской службы Эмар побывал в Испании, Турции, на Кавказе, в Африке, в Северной и наконец, в Южной Америке (Мексика), где и остался надолго. По его словам, участвовал в Кавказской войне, но в этом нельзя не усомниться. В русской Армии осуществлялся принцип регулярного набора; добровольцев в ней не было. Тем более не могло быть случайных волонтеров в горских войсках — по существу родоплеменных формированиях, сплоченных идеей джихада. Возможно, речь идет о каком-то косвенном, эпизодическом участии. Или Гюстав Эмар имел в виду русско-турецкую войну 1828—29 годов, свидетелем которой был? Или это все же мистификация, еще одна в длинном ряду мистификаций Эмара? Романтик душою, он был врагом некоторых условностей. Есть люди, для которых фактическая правда и правдоподобие вымысла суть одно и то же. Эмар принадлежал к их числу. Пространствовав четыре с лишним года, Эмар впервые ступил на землю Южной Америки. «Какое-то инстинктивное, непреодолимое чувство влекло меня к этой стране», — напишет он позднее. Судьба забросила его в самое сердце мексиканских прерий — к индейцам Большой Саванны. Среди них он прожил почти пятнадцать лет. У будущего романиста было достаточно времени, чтобы детально изучить уклад жизни и нравы «своих краснокожих приятелей», освоить во многой степени их язык, одновременно полный метафор и лаконичный, язык своеобразной, изумляюще-первородной лексики и синтаксиса. Фотографическая — вплоть до мелочей точность в описании индейского костюма, военного и охотничьего снаряжения, манеры говорить, двигаться, ездить верхом, воевать и etc. — все это почерпнуто Эмаром не из книг, но из собственного жизненного опыта. Но со знанием языка приходит опыт менталитета его носителей. Европейский ум Эмара за пятнадцать лет, конечно, включил, имплантировал в себя более или менее обширный сколок индейского мышления; его мировосприятие стало в чем-то очень созвучным мировосприятию тех, кто жил рядом с ним. «Мне душно в городах, и та цивилизация, какой нас потчуют, страшит и пугает меня» (очерки «Новая Бразилия»). И далее еще более замечательное признание: «Умаление личности ради каких-то общих интересов и общего блага — всегда возмущало меня, как вопиющая несправедливость, и я всегда, где только мог, протестовал против такого, по-моему мнению насилия». Вот он, символ веры человека, ежемгновенно обретающего свободу. Конечно же, любая общественная система, выражаемая и отправляемая государством, так или иначе нивелирует личность во имя общественного блага, этого абстрактного монстра. Это данность, но такую данность Эмар авантюрист, путешественник, «вольный стрелок» — не принимает безоговорочно, по крайней мере, на словах. «Я могу смело сказать, — заявляет он, — что всей душой сочувствую своим краснокожим приятелям, которые упорно отказываются от нашей цивилизации». Эмар не был по складу ума своего тайнозрителем, пророком, визионером, но угрожающее, античеловеческое начало, томящееся в глубине цивилизованности, он чувствовал верно.