Никто не отозвался. Вадим в растерянности сделал несколько шагов по мягкой траве. «Куда же он ушел, больной?» — подумал он и снова крикнул:
— Саул!
И снова никто не отозвался. Налетел теплый ветерок и нежно погладил Вадима по лицу.
— Димка, — негромко позвал Антон, — поди сюда...
Вадим вернулся к освещенному люку. Антон протянул ему листок бумаги.
— Саул оставил записку, — сказал он. — Положил под скорчер.
Это был обрывок грубой серой бумаги, захватанный грязными пальцами. Вадим прочел:
«Дорогие мальчики! Простите меня за обман. Я не историк. Я просто дезертир. Я сбежал к вам, потому что хотел спастись. Вы этого не поймете. У меня осталась всего одна обойма, и меня взяла тоска. А теперь мне стыдно, и я возвращаюсь. А вы возвращайтесь на Саулу и делайте свое дело, а я уж доделаю свое. У меня еще целая обойма. Иду... Прощайте. Ваш С. Репнин».
— Слушай, он совсем больной, — сказал Вадим растерянно. — Бежим его искать!
— Посмотри на обороте, — сказал Антон.
Вадим перевернул листок. На обороте большими корявыми буквами было написано:
«Господину рапортфюреру обершарфюреру СС господину Вирту от блокфризера шестого блока заключенного № 658617
ДОНЕСЕНИЕ
Настоящим доношу, что по собранным мною наблюдениям заключенный № 819360 не является уголовным по кличке «Саул», а есть бывший бронетанковый командир Красной Армии Савел Петрович Репнин, взятый в плен немецкой армией еще под Ржевом в бессознательном состоянии. Указанный № 819360 есть скрытый коммунист и, безусловно, вредный для порядка человек. Он мною уличен, что готовит побег и участвует в той группе, про которую я Вам доносил в донесении от июля сего 1943. И еще настоящим доношу, что они готовятся...»
На этом текст обрывался. Вадим уставился на Антона.
— Не понимаю, — сказал он.
— Я тоже, — тихо сказал Антон.
Яркий свет упал на поляну. Над «Кораблем» медленно снижался санитарный «Огонек».
— Объясняйся с врачом, — сказал Антон с неопределенной усмешкой, — а я пойду и свяжусь с Советом.
— Что же я ему объясню? — пробормотал Вадим, глядя на клочок бумаги.
Заключенный № 819360 лежал ничком, уткнувшись лицом в липкую грязь, у обочины шоссе. Правая рука его еще цеплялась за рукоятку «шмайссера».
— Кажется, готов, — с сожалением сказал Эрнст Брандт. Он был еще бледен. — Мой бог, стекла так и брызнули мне в лицо...
— Этот мерзавец подстерегал нас, — сказал оберштурмфюрер Дейбель.
Они оглянулись на шоссе. Поперек шоссе стоял размалеванный камуфляжной краской вездеход. Ветровое стекло его было разбито, с переднего сиденья, зацепившись шинелью, свисал убитый водитель. Двое солдат волокли под мышки раненого. Раненый громко вскрикивал.
— Это, наверное, один из тех, что убили Рудольфа, — сказал Эрнст. Он уперся сапогом в плечо трупа и перевернул его на спину.
— Крайцхагельдоннерветтернохайнмаль, — сказал он. — Это же портфель Рудольфа!
Дейбель, перекосив жирное лицо, нагнулся, оттопырив необъятный зад. Дряблые щеки его затряслись.
— Да, это его портфель, — пробормотал он. — Бедный Рудольф! Вырваться из-под Москвы и погибнуть от пули вшивого заключенного...
Он выпрямился и посмотрел на Эрнста. У Эрнста Брандта было румяное глупое лицо и блестящие черные глаза. Дейбель отвернулся.
— Возьми портфель, — буркнул он и горестно уставился вдаль, где над лесом торчали толстые трубы лагерных печей, из которых валил отвратительный жирный дым.
А заключенный № 819360 широко открытыми мертвыми глазами глядел в низкое серое небо.
ДАЛЕКАЯ РАДУГА
ГЛАВА 1
Танина ладонь, теплая и немного шершавая, лежала у него на глазах, и больше ему ни до чего не было дела. Он чувствовал горько-соленый запах пыли, скрипели спросонок степные птицы, и сухая трава колола и щекотала затылок. Лежать было жестко и неудобно, шея чесалась нестерпимо, но он не двигался, слушая тихое, ровное дыхание Тани. Он улыбался и радовался темноте, потому что улыбка была, наверное, до неприличия глупой и довольной.
Потом не к месту и не ко времени в лаборатории на вышке заверещал сигнал вызова. Пусть! Не первый раз. В этот вечер все вызовы не к месту и не ко времени.
– Робик, – шепотом сказала Таня. – Слышишь?
– Совершенно ничего не слышу, – пробормотал Роберт.
Он помигал, чтобы пощекотать Танину ладонь ресницами. Все было далеко-далеко и совершенно не нужно. Патрик, вечно обалделый от недосыпания, был далеко. Маляев со своими манерами Ледяного Сфинкса был далеко. Весь их мир постоянной спешки, постоянных заумных разговоров, вечного недовольства и озабоченности, весь этот внечувственный мир, где презирают ясное, где радуются только непонятному, где люди забыли, что они мужчины и женщины, – все это было далеко-далеко... Здесь была только ночная степь, на сотни километров одна только пустая степь, поглотившая жаркий день, теплая, полная темных, возбуждающих запахов.
Снова заверещал сигнал.
– Опять, – сказала Таня.
– Пускай. Меня нет. Я помер. Меня съели землеройки. Мне и так хорошо. Я тебя люблю. Никуда не хочу идти. С какой стати? А ты бы пошла?
– Не знаю.
– Это потому, что ты любишь недостаточно. Человек, который любит достаточно, никогда никуда не ходит.
– Теоретик, – сказала Таня.
– Я не теоретик. Я практик. И, как практик, я тебя спрашиваю: с какой стати я вдруг куда-то пойду? Любить надо уметь. А вы не умеете. Вы только рассуждаете о любви. Вы не любите любовь. Вы любите о ней рассуждать. Я много болтаю?
– Да. Ужасно!
Он снял ее руку с глаз и положил себе на губы. Теперь он видел небо, затянутое облаками, и красные опознавательные огоньки на фермах вышки на двадцатиметровой высоте. Сигнал верещал непрерывно, и Роберт представил себе сердитого Патрика, как он нажимает на клавишу вызова, обиженно выпятив добрые толстые губы.
– А вот я тебя сейчас выключу, – сказал Роберт невнятно. – Танек, хочешь, он у меня замолчит навеки? Пусть уж все будет навеки. У нас будет любовь навеки, а он замолчит навеки.
В темноте он видел ее лицо – светлое, с огромными блестящими глазами. Она отняла руку и сказала:
– Давай я с ним поговорю. Я скажу, что я галлюцинация. Ночью всегда бывают галлюцинации.
– У него никогда не бывает галлюцинаций. Такой уж это человек, Танечка. Он никогда себя не обманывает.
– Хочешь, я скажу тебе, какой он? Я очень люблю угадывать характеры по видеофонным звонкам. Он человек упрямый, злой и бестактный. И он ни за какие коврижки не станет сидеть с женщиной ночью в степи. Вот он какой – как на ладони. И про ночь он знает только, что ночью темно.
– Нет, – сказал справедливый Роберт. – Насчет коврижек верно. Но зато он добрый, мягкий и рохля.
– Не верю, – сказала Таня. – Ты только послушай. – Они послушали. – Разве это рохля? Это явный «tenacem propositi virum» *.
*«Муж, упорный в своих намерениях» ( Гораций).
– Правда? Я ему скажу.
– Скажи. Пойди и скажи.
– Сейчас?
– Немедленно.
Роберт встал, а она осталась сидеть, обхватив руками колени.
– Только поцелуй меня сначала, – попросила она.
В кабине лифта он прислонился лбом к холодной стене и некоторое время стоял так, с закрытыми глазами, смеясь и трогая языком губы. В голове не было ни единой мысли, только какой-то торжествующий голос бессвязно вопил: «Любит!.. Меня!.. Меня любит!.. Вот вам, вы!.. Меня!..» Потом он обнаружил, что кабина давно остановилась, и попытался открыть дверь. Дверь нашлась не сразу, а в лаборатории оказалось множество лишней мебели: он ронял стулья, сдвигал столы и ударялся о шкафы до тех пор, пока не сообразил, что забыл включить свет. Заливаясь смехом, он нащупал выключатель, поднял кресло и присел к видеофону.
Когда на экране появился сонный Патрик, Роберт приветствовал его по-дружески:
– Добрый вечер, поросеночек! И чего это тебе не спится, синичка ты моя, трясогузочка?