Она нашла и открыла ящик, в котором хранилась снабженная водяными знаками бумага, предназначенная исключительно для королевских документов; на ней, подделав недрогнувшей рукой почерк короля, она начертала приказ о моем немедленном освобождении и скрепила его личной печатью Эдуарда —уму непостижимо, каким образом к ней попал этот практически всегда находящийся под замком предмет государственной важности.
Все это она проделала с такой изумительной осторожностью, умом и отвагой, что подлинность документа не вызвала и тени сомнения, — более того, когда позднее приказ попался на глаза самого короля Эдуарда, он был до того поражен этим почти магическим порождением своего пера, о существовании коего доселе и не подозревал, что с молчаливым покорством принял документ за свой
собственный. Скорее всего, подлог он заметил и тем не менее во избежание кривотолков о нечистой, возымевшей неслыханную дерзость творить свои непотребства в непосредственной близости от его высочайшей особы, почел за лучшее промолчать.
Как бы то ни было, а на следующее утро, еще до восхода солнца, Роберт Дадли — позднее граф Лестер — барабанил в двери канцелярии епископа Боннера: вручив срочное послание, он настоял на том, чтобы получить ответ на королевскую депешу и самого арестанта непосредственно от духовного суда. И это удалось!..
Ни один человек — и я в том числе —уже не узнает содержания этого мнимого послания короля Эдуарда, составленного шестнадцатилетней девочкой. Однако до меня дошло, что Кровавый епископ, отдавая приказ о моей выдаче, был бледен и дрожал всем телом.
Вот и все, чем я с Вами, мой бесценный друг, хотел поделиться. Этих сведений, которые я сообщил Вам не без некоторых колебаний, достаточно, чтобы составить себе представление о том «вечном единстве», о коем я Вам неоднократно рассказывал в связи с нашей всемилостивейшей королевой...
На этом письмо кончается.
В журнале же Джона Ди, после испорченного куска, записи продолжаются с нижеследующего:
Утром, в полном соответствии с предсказанием Бартлета Грина, я был без всякие проволочек освобожден из-под стражи и вывезен стариной Дадли из Тауэра туда, куда не достали бы даже длинные руки его преосвященства, ибо по истечении весьма короткого времени он наверняка уже терзался бы муками совести за свое преступное, недостойное государственного мужа мягкосердечие в отношении такой злокозненной персоны, как моя.
Не хочу больше нагромождать комментарии, назойливо пытаясь объяснить и доказать secundam rationem[17] каждый дюйм неисповедимые путей Господние. Замечу лишь, что, наряду с прямо-таки невероятным и в высшей степени примечательным мужеством и ловкостью моей избавительницы и очевидным заступничеством высшие сил, моему спасению поспешествовало также душевное состояние епископа Боннера. Невесть какими окольными путями до меня дошло от епископского капеллана, что сэр Боннер в ночь после сожжения Бартлета Грина так и не сомкнул глаз: вначале в каком-то сильном смятении часами расхаживал
из угла в угол в своем кабинете, потом, впав в странный делирии, бился в судорогах, преследуемый до утра неописуемыми кошмарами. Временами, на миг прерывал свое сражение с воображаемыми демонами, он обращался с обрывистыми невнятными речами к какому-то невидимому гостю и наконец громко возопил: «Сдаюсь! Признаю, что ты сильнее и что меня пожрет огонь... огонь... огонь!.. Ворвавшийся в кабинет капеллан обнаружил его лежащим без сознания-До моих ушей доходило еще множество слухов, которые я не хочу приводить. Все они столь ужасны, что мне кажется, эти инфернальные образы будут меня преследовать всю жизнь, попытайся я перенести их на бумагу.
Этим Джон Ди завершает свой рассказ о «серебряном башмачке» Бартлета Грина.
Несколько дней, проведенных на природе, прогулки в горах оказали на меня свое благотворное действие. Решительно распрощавшись с письменным столом, меридианом и пыльными реликвиями предка Ди, я словно преступил магический круг и как из тюрьмы вырвался на свободу...
Забавно, говорил я себе, когда первый раз ковылял через торфяники предгорий, ведь сейчас ты испытываешь то же самое, что, должно быть, чувствовал Джон Ди, оказавшись после лондонского подземелья на шотландском плато. И даже рассмеялся: надо же, вбил себе в голову, что Джон Ди шагал по такой же пустоши, такой же веселый, переполненный до краев таким же чувством свободы, как и я, почти через триста пятьдесят лет после Ди спотыкающийся по южно-немецким торфяным болотам. А тогда это было в Шотландии, где-то в окрестностях Сидлоу-Хиллз, о котором мне когда-то рассказывал дед. Ход моих ассоциаций совершенно понятен, так как мой англо-штирийский дед достаточно часто обращал мое детское внимание на родственную близость атмосферы и ландшафта высокогорных торфяников Шотландии и немецких Альп.