– Ты с Тишенко много не танцуй, – внушила она, – он, конечно, недурен собой и умеет держаться в обществе, но он жедатый, хоть и врозь с женой живет. Про него ходят нехорошие слухи. Нечего тебе, девушке, с ним знаться. Дурные люди сплетки по знакомым разнесут, да и сам голубчик – известный сахар-медович: втрое нахвастает…
И во весь вечер затем Тишенко не удалось уже ни слова сказать с m-lle Белоносовой.
Возвращался домой Иван Карпович поздно и немного пьяный. По дороге им опять овладели злые, мрачные мысли.
«Завидно, право, завидно, – думал он, – умеют же люди жить! Какой-нибудь Белоносов – что он? тля, беспросветный чинуша. По службе идет скверно, у начальства числится в круглых дураках, необразован… а вот поди же ты, как у него хорошо! Жена, дочери, приличное общество… ах какое это великое дело! Право, в семье он даже не так глуп кажется, – что значит свое гнездо! И себе спокойно, и люди уважают».
Он гневно отбросил носком сапога попавший под ноги окурок.
«А вот меня не уважают, – продолжал он грызть себя – да, по правде сказать, не за что и уважать. Что в том, что я университетский, и голову на плечах имею, и собою не урод? Университетский, а служу в таком учреждении, что при порядочном человеке и назвать-то конфузно: так его печать заклевала… Знаю, что пакости служу, а служу, у начальства на лучшем замечании, награды получаю, – ничего, не претит! Идеалы прежние – тю-тю! выдохлись! Даже и не вспоминаешь никогда прошлого – нарочно не вспоминаешь, потому что, как сообразишь, сколько было тогда мыслей в голове и огня в сердце и какая осталась теперь пустота и там, и там, – так даже жутко делается. Да! старое ушло, а нового ничего не пришло. Зависть берет даже на Белоносовых. У них какое ни есть, а все-таки житье-бытье: ругайте его филистерством, мещанством, – все-таки люди хоть спокойны, пожалуй, даже и счастливы. Буржуйство так буржуйство! Пролетариат так пролетариат! А у меня – ни то, ни се, черт знает что! Вся жизнь – какое-то тупое прозябание с злостью вперемежку. Опустился черт знает до чего!»
Он почти подходил к своей квартире.
«Эта Линочка слишком заметно переменилась ко мне сегодня. Ей, должно быть, сказали про меня какую-нибудь мерзость. Ведь у этих филистеров сплетен не оберешься. Мещанское счастье строится на мещанской добродетели, а мещанская добродетель – на кодексе из сплетен и предрассудков. Меня в таких кружках принимают скрепя сердце, потому что я – сослуживец и человек нужный; потому еще, пожалуй, что я умею быть забавным, расшевеливать веревочные нервы ихних Сонь, Лиз, Лель… а спросите-ка хоть тех же Белоносовых: что за птица Тишенко? – пойдет писать губерния! Жену бросил, ведет безнравственную жизнь… Ну и бросил! ну и веду, чтоб вы все пропали!..»
Он, злобно закусив губы, позвонил у своего подъезда. Ему не отворяли. Иван Карпович вынул из кармана квартирный ключ и сам отпер дверь.
«Анна спит… сном сморило, – брезгливо засмеялся он, – тем лучше, разговоров не будет. А то началось бы: где вы, Иван Карпович, побывали? да весело ли вам было? да отчего от вас духами пахнет?.. Ах, несчастье мое! Вот из-за кого пропала моя репутация. Пока не было Анны – куда еще ни шло: ругали меня, но были и защитники. Иные даже считали меня несчастной жертвой супружеских недоразумений… Обзавелся этим сокровищем, – и пошел крик: Тишенко совсем опустился, связался с мещанкой… тьфу!.. И что я в ней нашел? Бог мой, Бог мой! как она нелепа и скучна! Как можно было так дико увлечься, взять ее в дом? А ведь стыдно вспомнить – было время, когда я ползал на коленях, платье ее целовал. Тьфу! Вымя!»
Тишенко с отвращением и страданием поморщился, и жалея себя, и брезгуя собою в прошлом. Он провел бессонную ночь, и когда утром Аннушка постучала в дверь спальни, будя барина на службу, то на этот стук в уме Ивана Карповича ответила уже твердо сложившаяся мысль:
«Нет, баста! надо отделаться от Анны: надоела! пора!»
Однако еще дня два-три после того Иван Карпович не находил в себе силы нанести первый удар этому кроткому созданию – и безропотному, и беспомощному. Безволие, несносная назойливость совестливой жалости, томившей и нывшей наперекор желанию, дразнили его и выводили из себя. Все время он был невозможен: придирался по пустякам, ругался, кричал, только что не дрался. Аннушка; запуганная до полусмерти, ничего не понимая, вконец растерявшись, не знала как быть и что делать, и в тяжелые минуты грубых сцен отделывалась своим обычным молчанием, лишь трусливо вздрагивая при слишком уж грубых и громких окриках. Порою глаза ее заплывали слезами, но плакать она не решалась: Иван Карпович не терпел слез. Наконец Тишенко решился.