Когда я рассказал Вере, что случилось со мной, она расхохоталась. Эта женщина никогда ничего не боится, ничем не волнуется и над всем смеется! Прошло несколько дней; мне стало лучше, голова меньше болела, настроение было спокойнее. Вдруг, в один вечер, когда мы с Верой сели за ужин, галлюцинация повторилась с прежней отвратительной и беспощадной ясностью. Я оттолкнул тарелку и встал из-за стола, задрожав, как лист. Вера догадалась.
– Тебе опять причудилось? – спросила она со своим обычным сухим смехом, но и слова ее, и глумливый тон, вместо того, чтобы ободрить, привели меня в еще больший страх: я слышал голос Веры, а продолжал видеть Евгению. Так длилось несколько секунд.
С того вечера приговор моей жалкой участи был определен. Галлюцинация посещала меня все чаще и чаще; Вера по нескольку раз на день превращалась для меня в Евгению. Просыпаясь ночью, я то и дело узнавал рядом с собой на подушке голову своей погибшей жертвы, не выносил этого зрелища и будил Веру, а она злилась, что я не даю ей спать, и ругала меня сумасшедшим. Ни хлоралгидрат, ни морфий не помогали мне. Я принужден был бояться присутствия своей жены; заслышав ее шаги, я всякий раз с невольной дрожью думал: «А вдруг она сейчас войдет, и снова повторится проклятое видение?» – и мои опасения почти всегда оправдывались. Я стал дичиться Веры, запираться от нее, но ведь мы – муж и жена, у нас не проходит часа без невольной встречи, а встречаться так жутко, так нестерпимо!.. Расстаться бы, разлучиться совсем, – так воли нет: я люблю Веру, да и не пустит она меня от себя! И кто мне поручится, что в другом месте другая женщина не сделается для меня предметом такой же, а может быть, и еще худшей галлюцинации? Мозг мой поражен и не способен на правильные отправления, – я слишком много видел чужого безумия, чтобы притворяться теперь, будто не сознаю своего. И если оставить Веру, за что же тогда погибла Евгения? Я человеческую жизнь отдал за право владеть ею и скорей погибну, чем уступлю взятую с бою, омытую кровью добычу!..
Но как утомили и ожесточили мой бедный ум эта жизнь, под вечным страхом, эта постоянная пытка зрения, эти бесконечные сомнения! Что делать, как быть, как жить дальше? Я преступен, я злодей, но казнь моя выше меры, и я проклинаю мстительный призрак моего воображения! Когда он является ко мне, я ненавижу его и, вопреки своему страху, готов броситься на него и истерзать его образ, как он сам терзает мою душу, и только убеждение, что я болен, что меня пугает ложная мечта, что под оболочкой призрака скрытая моя любимая Вера, – только это убеждение, еще присущее моей отуманенной мысли, сдерживает меня, и я в бессильной злобе кусаю себе руки, но молчу и терплю. Но что если все это так и продолжится? Если мой ум еще больше ослабнет под тяжестью ежедневных грозных впечатлений? Если последнее спасительное убеждение погаснет? Мне страшно… я не хочу…
А голова все болит и болит, день ото дня все сильнее, резче, назойливее, и черные мысли стучатся в нее громко, самоуверенно, как полновластные хозяева. И откуда взялись они – мои злые мысли? Неужели они – голос совести, пробудившейся от долгой спячки? Если – да, почему же я один изнемогаю под бременем ее проклятия? Отчего Вера спокойно спит, сладко ест и пьет, а я сам не свой мыкаюсь по свету, как Каин, отвергнутый Богом? А ведь она больше виновата, чем я: она была злою волей моего преступления, я – только орудием…
Жена идет. Я слышу шелест ее платья. Вот в моем настольном зеркале отразилась ее фигура… Опять Евгения! опять!
Боже мой! да когда же и чем кончится этот ужас?!
1885
Птички певчие*
– И вот, братец, когда мы напились, то поехали к Яру…
– Позволь! – перебил приятеля приятель, – ты не верно выражаешься, не литературно: к Яру не ездят, к Яру попадают.
В самом деле: какой же здравомыслящий москвич, даже в загуле, вознамерившись провести вечер в свое удовольствие и на самую широкую ногу, выезжает из дома с определенно намеченным планом: «Сегодня я еду к Яру». Для современного москвича подобное заявление было бы равносильно тому, как если бы древний грек или римлянин обещал во всеуслышание: «Сегодня я брошусь с Левкадского утеса». После такой откровенности свидетелям остается один священный долг: связать заявителя по рукам и ногам и послать за полициею: «Берите его, – это сумасшедший и самоубийца…»