Провозгласив целомудрие высшим нравственным идеалом, христианство воюет с проституцией девятнадцать веков, но все еще далеко до победы. Более того: чем дольше и упорнее война, тем она становится сомнительнее и даже порою представляется безнадежною. Чем чаще и громче заявляет о себе потребность упразднить проституцию, тем яснее и наглее подчеркивает эта последняя свою полнейшую неистребимость. Это – Лернейская гидра. Когда ей отрубают одну голову, у неё немедленно вырастают две новые, гораздо опаснейшие прежней. Говорят, что один в поле не воин. Между тем, в войне против проституции, у современного общества – именно лишь один, истинно могучий меч: нравственный идеал, вещаемый евангельским словом. За проституцию же подняты десятки оружий, не только явных, но и потаенных, не смеющих часто не только назвать себя, но даже подать голос о существовании своем, и все же существующих и вредно действующих; десятки пороков, низменных и презренных, но тесно родственных натуре человеческой, – тем животным проявлениям её, что привились нам вместе с ядом яблока Евы.
Итак, победит проституцию лишь то чистое, духовное христианство, – если возможно оно, – которое окончательно сбросит с себя путы животного начала и утонет в созерцании неизреченной красоты Вечного Идеала. Такое ликующее, светоносное, безгреховное царство обещано в апокалипсическом Новом Иерусалиме. О нем, как новом золотом веке на земле, мечтали и молились так называемые хилиасты. Но мечты и обетования – загадки будущего. В прошлом же и в настоящем чистые евангельские формы христианства оказались достоянием лишь весьма немногих избранных, «могущих вместить», – настолько немногих, что к общей массе именующих себя христианами они относятся, как единицы к десяткам тысяч. Масса – глядя по вере, по веку и по настроению эпохи – признает единицы эти или святыми, или безумцами, и либо поклоняется им, либо учиняет на них гонения.
Христианская теория и в наши дни царствует над миром. Но царство её не автократическое, но конституционное. Она царствует, но не управляет. Ей присягают, ею клянутся, к ней, как высшей справедливости, летит последняя апелляция человека, осужденного жизнью на горе и гибель, – но живут, хотя её именем, не по её естественному закону, а по закону искусственному, выработанному компромиссами христианского идеала с греховными запросами жизни. Как практическая религия, христианство – после первых апостольских дней своих – являлось в многочисленных по наименованиям, по всегда крайне тесных и немноголюдных по количеству приверженцев, общинах, которые, живя во завету Христову, свято и целомудренно, превращали весь быт свой как бы в монастырь труда и нравственного самоохранения. В таких обществах, посвященных всецело «блюдению себя», разумеется, и проституция становилась невозможною. Но общины эти или были первобытными по самому происхождению своему, как, напр., первоначальная церковь рыбарей-апостолов, или же, возникая протестом против современной им культуры, отрывали от неё и возвращали прозелитов своих к первобытности, как, напр., делают это наши толстовцы. С численным ростом общины, с расширением её границ, растут и её потребности житейские, утягивая ее все далее и далее от того первобытного строя, которым обусловливалась в ней чистота и практическая применимость веры. Становятся неизбежными компромиссы и уклонения от великой теории, – и мало-помалу, в молчаливом взаимосогласии чуть не поголовного самообмана, практика жизни начинает слагаться именно из уклонений этих и уменья узаконить их, чрез искусное толкование нарушенной морали, к своим выгодам и удобствам. Прививка государственности превращает общую «религию» в местные «вероисповедания»; рост внешней культуры разлагает вероисповедные законодательства каждым шагом своим, настойчиво заставляя поступаться в пользу свою сурово-требовательный мир духовный, заслоняя светоч вечного идеала временным, но ярким «сиянием вещества». Культ тела, номинально уступая почтительное первенство культу духа; оттесняет его фактически на задний план; в маске показного христианства, жизнь совершает попятную эволюцию к укладу языческому. A языческий уклад был не врагом, но другом и сыном первородного греха; он не чуждался разврата, но строил ему храмы, воздвигал кумиры, апофеозируя в них тех именно проституток, то именно женское продажное рабство, против коего выступил неудачный лондонский конгресс. «Наделала синица славы, a моря не зажгла». Увы! Чистое дело требует, чтобы за него брались чистыми руками. Не веку, который стреляет в дикарей пулями «дум-дум», раскапывает могилы, чтобы осквернить прах мертвого врага, изобретает подводные лодки, наверняка пускающие ко дну любой броненосец с тысячами людей на нем, швыряет динамитные бомбы и мечтает об изобретении бомб миазматических, способных отравлять всякими заразами атмосферу чуть не целого государства, – не этому веку, так усердно причиняющему смерть и так боящемуся смерти, сражаться с развратом – её детищем, спутником и сотрудником.