— И это было бы для вас совсем невредно! Я уважаю честный труд — так и Берне говорит. Но прислуживать за столом! Март, почему вы так гордитесь своей неотесанностью? Отбросьте хоть на минуту ваше высокомерие. Прислушайтесь к шелестам ночи. И к запаху цветущей вишни… Или, может быть, великий ученый вроде вас настолько выше заурядных людей, что цветенье вишни для него слишком низменная материя?
— Да как сказать, если не считать того факта, что последние вишни отцвели несколько недель тому назад, вы абсолютно правы.
— Ах, отцвели? Отцвели! Может быть, цвет их увял, но… Не будете ли вы столь добры сказать мне, что это там белеет?
— Скажу. По-моему — рубашка рабочего.
— Мартин Эроусмит, если вы хоть на миг вообразили себе, что я склонна выйти замуж за вульгарного, грубого эгоиста, копающегося в микробах, надменного и…
— А если вы воображаете, что я склонен жениться на дамочке, которая будет с утра до ночи пилить меня…
Они друг друга обидели; обидели с наслаждением и расстались навсегда; они дважды расставались навсегда; во второй раз крайне грубо, под окнами общежития, где студенты распевали под банджо душещипательные романсы.
Через десять дней, так и не повидавшись с Маделиной, Мартин уехал с Клифом в северные леса, и в своей печали, что ее утратил, в тоске по ее ласковым рукам и покорному вниманию, с каким она слушала его, он почти не радовался, что кончил первым по бактериологии и что Макс Готлиб назначает его своим ассистентом.
6
Официанты в «Хижине Нокомис» — большом отеле среди сосен Онтарио — все были студентами. Вовсе не было оговорено, что в отеле они должны являться на танцы — они попросту являлись и уводили самых хорошеньких девушек от пожилых и возмущенных кавалеров в белых фланелевых костюмах. Работать приходилось только семь часов в сутки. Остальное время студенты рыбачили, купались и бродили по лесным тропинкам, и Мартин вернулся в Могалис умиротворенным и безгранично влюбленным в Маделину.
Они писали друг другу письма, вежливые, с извинениями — раз в две недели; затем страстные и ежедневно. Маделину на лето увезли в ее родной город, близ границы Уиннемака с Огайо; город был крупнее Элк-Милза, родины Мартина, насчитывал несколько маленьких фабрик, но был еще сильнее выжжен солнцем и еще скучнее. Маделина вздыхала, разбегаясь по странице крупным размашистым почерком:
«Может быть, мы больше никогда не увидимся, но я хочу, чтоб вы знали, как высоко я ценю все разговоры, которые мы с вами вели о науке, об идеалах и образовании и т. д. Я особенно ценю их здесь, когда слушаю, как эти погрязшие в тине провинциалы распространяются — о, это слишком ужасно! — о своих автомобилях и о том, сколько им приходится платить служанке, и так далее, и тому подобное. Вы мне так много дали, но ведь и я кое-что дала вам, не правда ли? Не всегда же я бываю неправа, не так ли?»
«Дорогая моя, моя маленькая девочка! — горевал он, — «не всегда же я не права»! Бедная ты моя, бедная, милая».
В середине лета они были опять женихом и невестой, и, хотя Мартина слегка волновала молодая кассирша, школьная учительница из Висконсина, хохотунья с изящными ножками, он так соскучился по Маделине, что ночью лежал без сна, подумывая отказаться от работы и лететь к ее ласкам, — лежал без сна иногда по нескольку минут.
Обратный поезд шел мучительно медленно, и Мартин сошел в Могалисе, разгоряченный грезами о Маделине. Двадцать минут спустя они обнимались в тишине ее гостиной. Правда, еще через двадцать минут она уже отзывалась с презрением о Клифе Клосоне, о рыбной ловле и о всех учительницах в мире, но страстным его порывам уступила в слезах.
Третий курс совсем закружил Мартина. С утра — слушай лекции по физиологии, пропедевтике, хирургии, неврологии, гинекологии и акушерству; после обеда — посещай клиники, следи за изготовлением сред и стерилизацией стеклянной посуды для Готлиба; обучай новичков обращению с микроскопом, фильтрами и автоклавом; да прочитай иногда страничку, немецкую или французскую, в научных журналах; и встречайся постоянно с Маделиной. Чтобы всюду поспевать, Мартин подхлестывал себя в истерической гонке и в самый разгар ее приступил к своей первой самостоятельной работе — к первой своей поэме, первому восхождению на неисследованные вершины.
Он иммунизировал кроликов против брюшного тифа и полагал, что если смешает кровяную сыворотку, взятую от этих иммунных животных, с бациллами брюшняка, то бациллы погибнут. Но бациллы, как назло, стали бойко размножаться. Он был смущен; решил, что сплоховал в технике; ставил опыт снова и снова, работал до полуночи, просыпаясь на рассвете, чтобы продумать свои записи. (Его письма к Маделине были написаны ужасающими каракулями, однако в лабораторных записях он был аккуратен.) Когда он окончательно убедился, что природа упорно поступает так, как ей не полагалось бы, он с виноватым видом пошел к Готлибу и заявил: