Надо было видеть, с каким аристократическим презрением произнес Шеб слово «пивную»… А между тем чуть ли не каждый вечер он встречался там с Рислером и осыпал его упреками, если тот почему-либо позволял себе не явиться.
За всей этой болтовней коммерсанта с улицы Майль — Комиссионерство. Экспорт — скрывалась определенная мысль. Желая избавиться от магазина, удалиться от дел, он решил повидать Сидони и заинтересовать ее своими новыми комбинациями. Стало быть, это был неподходящий момент для того, чтобы устраивать неприятные сцены, говорить о родительской власти и супружеской чести. Что касается г-жи Шеб, то, будучи теперь уже менее уверенной в непогрешимости дочери, она хранила глубокое молчание. Бедной женщине хотелось ничего не видеть, не слышать и не знать мадемуазель Планюс.
Ей пришлось много пережить, и теперь она старалась избегать всего, что могло бы нарушить ее покой, предпочитала оставаться в неведении. Жизнь и без того тяжела! К тому же Сидони всегда была честной девушкой, почему бы ей не быть честной женщиной?
Смеркалось.
Шеб важно поднялся, закрыл ставни магазина и зажег газовый рожок, осветивший голые стены, блестящие пустые полки, всю эту странную обстановку, очень напоминавшую ту, что бывает на другой день после банкротства. Твердо решив молчать, он презрительно сжал губы и всем своим видом, казалось, говорил старой деве: «Уже поздно… пора домой». А в комнате за лавкой, приготовляя ужин, громко рыдала г-жа Шеб.
На этом кончился визит мадемуазель Планюс.
. — Ну что? — бросился к сестре старый кассир, с нетерпением ожидавший ее возвращения.
— Они не поверили и вежливо выпроводили меня за дверь.
От обиды у нее даже слезы выступили на глазах.
Старик побагровел и, почтительно взяв ее за руку, торжественно произнес:
— Мадемуазель Планюс, сестрица! Прошу вас: простите меня за то, что я толкнул вас на этот шаг, но дело шло о чести фирмы Фромонов.
С этого дня Сигизмунд становился все мрачнее. Его касса перестала уже казаться ему надежной и прочной. Даже тогда, когда Фромон-младший не просил у него денег, он все-таки чего-то боялся и выражал свои опасения двумя словами, не сходившими у него с языка в разговоре с сестрой:
— Не тоферяю! — говорил он со своим грубоватым акцентом.
Мысли о кассе не оставляли его ни на минуту. Ночью ему иногда снилось, что она треснула по всем швам и стоит открытая, несмотря на все замки и запоры; или же ему представлялось, что сильный порыв ветра разбросал документы, банковые билеты, чеки и ценные бумаги и он бегает по всей фабрике, выбиваясь из сил, чтобы их подобрать.
Днем, когда он в тиши конторы сидел за своей решеткой, ему казалось, что маленькая белая мышка забралась в денежный ящик и все грызет, все уничтожает, а сама становится все жирнее и краше, по мере того как подвигается ее разрушительная работа.
И когда среди дня на крыльце появлялась Сидони в своем ярком оперении кокотки, старый Сигизмунд дрожал от бешенства. Эта разряженная женщина с красивым самодовольным лицом, спешившая к ожидавшей ее у подъезда карете, была для него как бы олицетворением всех бедствий, постигших фирму.
Г-жа Рислер не подозревала, что там, за окном первого этажа, притаился вечный ее враг и следит за всеми ее действиями, за мельчайшими подробностями ее жизни: видит, как приходит и уходит учительница музыки, как появляется по утрам важная портниха, как проносят всевозможные картонки, видит форменную фуражку рассыльного из «Лувра»,[13] громоздкий фургон, который останавливается у подъезда со звоном бубенчиков, запряженный, словно дилижанс, дюжими лошадьми, неудержимо влекущими к банкротству торговый дом Фромонов.
Сигизмунд издали считал пакеты, взвешивал их на глаз, когда их проносили мимо, и старался разглядеть через открытые окна, что делается в квартире Рислеров. Ковры, которые с шумом вытряхивала прислуга, выставленные на солнце жардиньерки с чахлыми, редкими и дорогими цветами не по сезону, роскошные драпировки — ничто не ускользало от его взгляда.
Ему бросались в глаза новые приобретения, всегда совпадавшие с требованием крупной суммы денег.
Но особенно внимательно присматривался он к Рислеру.
По его мнению, эта женщина превратила его друга, лучшего, честнейшего из людей, в бессовестного мошенника. Не могло быть никакого сомнения в том, что Рислер знал о своем бесчестии и мирился с ним. Ему, разумеется, платили за то, чтобы он молчал.