– Как вы, – говорю, – загорели!
– Нет, я не загорел. Здесь другое. Я к вам приду и расскажу, а то со мной на улице говорить нельзя – очень уж кричать надо.
Вечером и пришел.
Рассказал, что в Москве проездом – завтра уезжает. Будет летать.
– Ведь вы же не можете – вы в отставке, вы инвалид.
– Большевики не верят. Буду летать. Ничего. Дело не в этом.
И узнала я, в чем дело.
– Отряд наш – шестнадцать офицеров. Сидели в глуши, думали – о нас и забыли. Лес у нас там, хорошо, грибы собирали. Вдруг приказ – немедленно одному явиться с аппаратом в Москву, пошлют его куда-то над Уфой летать. Мы бросили жребий. Вытащил товарищ и говорит: «Я повешусь, у меня мать в Уфе, я над Уфой летать не стану». Ну, я и вызвался заменить, думал, словчусь, полечу к чехословакам – я ведь, сами знаете, храбрый. Приезжаю сюда, а здесь говорят: не над Уфой летать, а над Казанью. А у меня в Казани старуха мать, и жена, и мальчишки мои – как же я стану в них бомбы бросать? Решил сказать начистоту. Заявил начальству, а оно – так любезно:
– Так, значит, в Казани ваша семья?
– В Казани, – говорю, – все.
– А как их адресочек?
Я и адрес сказал. Они записали.
– Ну-с, теперь, говорят, завтра же отправляйтесь на Казань. А в случае, если затеете перелететь к чехословакам или вообще недобросовестно отнесетесь к возложенному на вас поручению (это, то есть, бомбы бросать не буду), то семья ваша будет при взятии города расстреляна. Поняли?
Ну еще бы, как не понять!
Призадумался Гриша – черный такой стал, скуластый, и вдруг спросил:
– Как вы думаете – должен я сейчас застрелиться или посмотреть – может, как-нибудь… А? Что? Что?
Он очень плохо слышал.
Несколько месяцев тому назад совершенно неожиданно встречаю в Болгарии старушку Петрову.
– Да, да, слава Богу, выбрались. Мы давно уже здесь. Маруся, Гришенькина жена, в школе устроилась учительницей. Мальчики здоровы, все хорошо. А сколько перестрадали! Как они на Казань-то шли! Есть было нечего, воды и той не было. Сами на Волгу с кувшинами бегали. Мальчики тоже чайники брали – пять верст почти. Бежим, бывало, а над нами аэроплан ихний гудит. Господи, думаю, хоть бы детей-то пощадили. Летчик свалился у нас за лесом, недалеко. Все бегали смотреть. Обгорел так, что лица не различить. А мне и не жалко. Собаке собачья смерть!
– А скажите, вы о Грише ничего не знаете?
– Нет, ничего. Так ничего и не знаем. С самого начала отрезаны были. Ну да ведь его большевики на службу призвать не могли, он, слава Богу, инвалид, контуженый, никуда не годный – где-нибудь отсиделся. Все ждали весточки. Обещали нам тут…
– Значит, ничего не знаете?
Она вдруг всполохнулась.
– А что? Может быть, вы что-нибудь?.. А? Может, слышали?
– Нет, нет… Я так… ничего не знаю.
Ностальгия
Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу…
Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:
– Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.
Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.
– Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже прошло.
Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.
Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, объедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь и вдруг гаснут.
Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток.
Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли.
Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь.
Вот мы – смертию смерть поправшие!
Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда.
А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли и силы…
– Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому и нечем.
Остались леса. И трава зеленая, зеленая русская.
Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя «L'herbe»[10], а не наша травка-муравка.
И деревья у них может быть очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.
У нас каждая баба знает, – если горе большое и надо попричитать – иди в лес, обними березыньку крепко двумя руками, грудью прижмись и качайся вместе с нею и голоси голосом, словами, слезами, изойди вся вместе с нею, с белою, с русскою березынькой.