Итак, от драматического артиста зависит передать Фёдора, как он понят автором, то есть исполненным высоких душевных достоинств, далеко превышающих его недостатки.
После сцены доклада характер Фёдора является с новой стороны. Желая выписать царевича Дмитрия из Углича, он бунтуется против Годунова, не соглашающегося на эту меру, и старается сбросить его иго. Эта попытка ему не удаётся потому, что он противоставит Годунову свою самую слабую сторону, своё качество неограниченного царя. Зато в следующей сцене, где Годунов требует выдачи Шуйского, Фёдор остаётся победителем, потому что, вместо царской власти, опирается на свою самую сильную сторону, на качество человека и христианина. Он уже не спрашивает с сердцем:
но откровенно и кротко говорит:
Эти две сцены нарочно сопоставлены вместе, чтобы первая усиливала вторую своим с ней контрастом и чтобы Фёдор, внезапно сознающийся в неспособности быть царём, вырос во мнении зрителя как человек.
Переход Фёдора от несостоятельного царя к человеку, сильному одним человеческим чувством, его искание и обретение убежища от собственной слабости в христианском смирении — должны быть ярко и выпукло выставлены. Когда, по удалении Годунова, Фёдор бросается на шею Ирине, зритель должен видеть, какого усилия стоил ему разрыв с правителем и как дорого он ему обошёлся. Лицо Фёдора изменилось, как после болезни, но оно преображено сознанием, что он поступил по совести; оно выражает теперь его полное согласие с самим собой, и когда он, сломанный физически своей моральной победой, опирается на руку Ирины, — его прежние недостатки, его ограниченность, его комисм должны представиться зрителю в ином значении, и он должен понять, что они были нужны, дабы Фёдор явился велик не какими-нибудь блестящими качествами, но именно христианским смирением, лишённым всякого блеска.
Если бы Фёдор мог удержаться на этой высоте, он бы заслуживал быть причисленным к лику святых, но человеческая слабость берет своё. В четвёртом акте он, сидя за кипою бумаг, которых не может понять, сожалеет о своей ссоре с Годуновым и готов сделать ему уступки. Клешнин приносит ему ультиматум правителя, но Годунов требует слишком много, Фёдор не соглашается и по-прежнему не верит измене Шуйских — следует очная ставка Клешнина с Шуйским. Непроницательность Фёдора, смешанная с великодушием и упрямством, выказывается здесь ярче, чем где-либо. Когда он, добиваясь от Шуйского оправдательного ответа, тем самым вынуждает у него признание в измене, этот неожиданный оборот приводит его в такой испуг, что не Шуйский, а он кажется попавшим в западню. Чтобы выручить Шуйского, Фёдор не находит лучшего средства, как уверять, что Шуйский по его приказанию объявил царём Димитрия. Комисм этой уловки не должен мешать зрителю быть тронутым великодушием Фёдора и согласиться с Шуйским, когда он говорит:
Задача исполнителя в этом трудном месте — заставить публику улыбаться сквозь слёзы.
Если оно удастся, то публика поймёт, в каком раздражении находятся нервы Фёдора, когда он узнаёт из бумаги, поданной ему Шаховским, что тот самый Шуйский, которого он только что спас, за которого поссорился с Годуновым, — хотел развести его с женою, так нежно и горячо им любимой.
Восстание Шуйского, как обида личная, не возбудило в Фёдоре ни малейшего гнева. Он не принял это восстание ни как государственное преступление, ни как обиду; оно представилось ему только с точки зрения опасности, которой подвергался глубоко чтимый им воевода, тот, кому земля обязана спасеньем. Но когда Шуйский затронул его Ирину, Фёдор сперва плачет, потом выходит из себя. Он не соображает хронологического отношения измены, им только что прощённой, с челобитней о разводе, не поданной Шуйским; не соображает, что челобитня предшествовала измене, а измена исключает челобитню; поступок Шуйского представляется ему как чёрная неблагодарность, и, ничего не разбирая, ничего не видя, кроме оскорбления своей Ирины, он яростно кричит:
и прихлопывает печатью заготовленный Клешниным приказ.
Не смею утверждать, что поспешность Фёдора происходит от одного негодования и что к ней не примешивается облегчительного чувства, что он может теперь, не греша против совести, исполнить требование правителя и с ним помириться. Во всяком случае, Фёдор уже смотрит на восстание иначе, чем за несколько минут, ибо чувство его к Шуйскому изменилось, а в природе человеческой окрашивать чужие поступки нашим личным расположением к их совершителям.
В пятом акте нет вовсе комисма; заключительный аккорд должен быть чисто трагический. Обращение Фёдора к усопшему родителю после панихиды есть последнее его усилие выдержать неподобающую ему роль. Его исступление при вести о смерти Шуйского, его возглас:
не должны возбуждать улыбки. Это слово, хотя не имеет в устах Фёдора того значения, какое имело бы в устах его отца, — должно быть произнесено с неожиданной, потрясающей энергией. Это высший пароксисм страдания, до которого доходит Фёдор, так что силы его уже истощены, когда он узнаёт о смерти Димитрия, и эта вторая весть действует на него уже подавляющим образом. Подозрение на Годунова, мелькнувшее в нём по поводу Шуйского, ещё раз промелькивает как молния относительно Димитрия: